Геннадий Алексеев Зеленые берега роман Искать мост и верить, что он есть - как же без моста? Найти мост и запрыгать от радости вот он, голубчик! Взойти на мост и стоять над рекою времени, изумляясь - до чего широка! Виновник-то, конечно, он. Да, да, он способен на такое. Он и не на такое способен. Бог знает, на что он способен. Он способен на все. Это его фокусы. Он любит сбить с толку, ошарашить, привести в изумление, потрясти до основания, одурачить, околпачить, закружить, завертеть, заморочить голо- ву. Так и ждешь от него подвоха. Так и ждешь, что он выкинет что-нибудь этакое, что-нибудь непонятное, необъяснимое, невероятное, ставящее в ту- пик и повергающее в изумление. Я всегда его обожал. Я всегда им восторгался. Я всегда был от него без ума. Но я всегда слегка его побаивался и был настороже. Правда, ему удавалось порой усыпить мою бдительность и обвести меня вокруг пальца. Притворства ему не занимать. Стоило мне только слегка расслабиться, чуть-чуть зазеваться и развесить уши... О, сколько раз я терялся и блуждал среди его надменных колоннад! Сколько раз меня заманивали в тупики его приветливые с виду аркады! Сколько раз меня зачаровывали его горделивые, высоко вознесшиеся фронто- ны - убежища гипсовых, мраморных и бронзовых фигур, взирающих сверху на проходящих пешеходов и проносящиеся автомобили! А каналы! Их изгибы до- водили меня до изнеможения, почти до отчаянья (о, как они, однако, кра- сивы!), а их прямизна меня обезоруживала и подавляла (о, как она между тем убедительна!). Порою весь я трясся от неизъяснимой робости, глядя, как плещется мутная вода между безукоризненно прямых, неколебимых гра- нитных стен, решительно уходящих вдаль - на восток, на запад, на север, в дождь, в снег, в туман, в ничто. И, замирая от неясных, тревожных предчувствий, я шел по набережной туда - на восток, на запад, на север, и шаги мои грохотали в моих ушах. А фасады, бесчисленные фасады домов, выстроившиеся вдоль бесконечных улиц, плотно прижавшиеся друг к другу, вроде бы разные, но притом и очень похожие, вроде бы бесстрастные, но притом и беспокойные, вроде бы неподвижные, но притом и непрерывно шевелящиеся - приседающие, подпрыги- вающие, наклоняющиеся то вперед, то назад, норовящие стать боком к улице или укрыться в глубине квартала, вроде бы безмолвные, но притом и всегда говорящие что-то, бормочущие что-то, шепчущие что-то, изредка даже кри- чащие что-то (о нет, я не люблю крика!)! А темные, бездонные провалы подворотен! А зияющие, беззубые рты па- радных! И те и другие интригуют, задают загадки, скрывают какие-то тай- ны, секреты, вызывают смутные опасения, настораживают, но притом и ма- нят, влекут к себе неудержимо. А дворы! Сосредоточенные, сумеречные, пустынные, гулкие, будто бы дремлющие, но не спящие десятилетьями, напряженно чего-то ждущие, всегда чем-то недовольные, насупленные, с трудом сдерживающие беспричинное раздражение, почти всегда высокие и нередко страшно узкие, колодцеобраз- ные, трубообразные (поглядишь вверх - там, высоко-высоко, что-то голубе- ет, кажется небо), иногда же внезапно широкие, с подобием сквера посе- редке, с несколькими деревцами и кустиками, с площадками для спортивных и неспортивных игр, с будками частновладельческих гаражей, с баками для мусора, с какими-то сарайчиками, а иногда даже с голубятнями (все меньше в городе голубятников, все меньше!). А брандмауэры! О них я мог бы писать венки сонетов, элегии и эклоги, поэмы, романы в стихах, просто романы и целые эпопеи! Пожалуй, нет в городе ничего более волнующего, впечатляющего и возвы- шающего душу, чем эти голые, глухие, совершенно неприступные стены, ли- шенные выступов, ниш и окон, лишенные всего, на чем можно было бы оста- новить свой взгляд, превосходящие размерами и суровостью многие гранди- ознейшие постройки древности и невероятно загадочные в своей непомерной лапидарности и мощи! Их величие, их мужественная, угрюмая красота не поддаются никакому описанию. Я и не пытаюсь их описывать. Но, завидя брандмауэр, я всегда останавливаюсь и долго пребываю в неподвижности, потрясенный этим чудом цивилизации. Если же брандмауэров несколько, я могу стоять перед ними часами, и это меня нисколько не утомляет. Однажды я проторчал перед тремя великолепными стенами от полудня до заката солн- ца, следя, как изменялось их освещение, как падали на них тени, как по- том эти тени двигались, скользили, разрастались, удлинялись, сливались друг с другом, густели и мрачнели, как загорались и гасли рефлексы, как постепенно тускнели краски. Этих впечатлений мне хватило на неделю. Ког- да же она миновала, я бросился к другим брандмауэрам. Сам того не заме- чая, я стал изучать брандмауэры и узнал о них много такого, чего не зна- ет, быть может, никто. У этих каменных гигантов свои повадки, свои ра- дости и тревоги, своя амбиция, свое кирпичное самолюбие. В их жизни слу- чаются трагические минуты. Например, тогда, когда их начинают разрушать вместе с домом, которому они принадлежат, дабы воздвигнуть на освободив- шемся месте новое сооружение. Соседние брандмауэры пытаются помочь гиб- нущему собрату, но, увы, их усилия никогда не достигают цели, и обречен- ная стена все же рушится, падает на землю, раскалывается, разламывается, рассыпается на тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч кирпичных обломков, подымая пыльную тучу, которая взмывает к небесам и после долго оседает на землю, покрывая ее серой, мертвой пеленой, покрывая ее прахом поки- нувшего мир несчастного брандмауэра. Но случаются у этих удивительных стен и свои праздники. Например, когда их приводят в порядок - чистят пескоструйными аппаратами или красят. После этого они долго щеголяют своей опрятностью, яркостью или изысканностью колера и кажущейся моло- достью (увы, все брандмауэры уже в годах, все они старички - современное зодчество обходится без брандмауэров). А мосты! Мосты через те, беспокоящие меня, каналы, через малые и большие реки, которыми изрезан город, через улицы и железнодорожные пу- ти! Но о мостах этого города написано предостаточно, и я о них умолчу. Скажу только, что стоять на мосту - одно удовольствие. Стоять и смотреть сверху на то, что течет под мостом. Если это вода, то приятно наблюдать за водяными струями, следить, как они сталкиваются, сплетаются и распле- таются, завиваются в спирали и, покружившись на одном месте, устремляют- ся по течению, унося с собою мусор, а иногда и льдины, а иногда и чаек, покачивающихся на волнах. Приятно также и плюнуть в воду разок-другой. Плюнуть и долго следить, как плевок уплывает в неизвестность. Если это люди, то любопытно рассматривать их шапки, шляпы, кепки, платочки, бере- ты, фуражки, а также и их макушки, по обыкновению прикрытые волосами, но иногда и плешивые. Если же это машины, то забавно разглядывать их крыши и содержимое их открытых кузовов. Иногда в кузовах сидят пассажиры. Они смотрят снизу на мост и приветственно машут тебе рукой. Когда стоишь на мосту, когда находишься между двух берегов, когда ты не тут и не там, возникает щемящее чувство неопределенности, случайности и необязательности существования, чувство некоей промежуточности. Сзади с тобой уже распрощались. Впереди тебя еще не встречают. Где ты? И есть ли ты вообще? А если и есть, то не для того ли ты создан, чтобы стоять на мосту и плевать с моста в воду? И не есть ли вся жизнь наша лишь мост, переброшенный с берега на берег? Кому достался ручеек (перебежал по гнущимся, пляшущим доскам - и каюк), кому настоящая, но не слишком широкая речка, а кому и широченнейшая река (с середины и берегов не вид- но). Воздержусь я высказываться и об известных золоченых шпилях, столь тонких и изящных, что они порою почти незаметны, растворяясь в воздушных потоках. Когда низкие осенние облака почти возлежат на городских крышах, эти высокие иглы исчезают полностью, всякий раз вызывая некоторое опасе- ние у жителей - появятся ли они вновь? Вне всяких сомнений, это город был виновником случившегося! Это он искушал, соблазнял, испытывал! Это он увлекал меня в дали минувшего! Это он окружил меня призраками и водил вкруг меня хороводы теней! И однако... тени ли то были? И можно ли, можно ли обвинить город в злом умысле, в расчетливом, холодном коварстве? Какой ему был резон уст- раивать для меня этот спектакль, это фантастическое действо со многими актерами и статистами, с дорогостоящими декорациями и с уникальным рек- визитом? Правда, он всегда любил громоздить немыслимые фантасмагории. Правда, ему всегда нравилось подпустить туману в ясный божий день. Прав- да, из этого тумана он умел построить такое, что волосы становились ды- бом у людей впечатлительных и нервных. Но правда и то, что он приутих, постарел и остепенился, что нет у него былой прыти. Нет, город не виноват. Он оказался всего лишь свидетелем и невольным участником необъяснимых событий, причина которых навсегда, вероятно, ос- танется тайной, что, впрочем, и к лучшему. Все таинственное достойно уважения. Перед тайной нелишне склонить го- лову. Перед тайной не зазорно постоять на коленях. Приобщение к тайне - удел немногих. Служение тайне - поприще избранных. Пренебрежение тайной чревато бедой. Пытаюсь вспомнить - было ли предчувствие? Было ли предвестие, преду- ведомление? Был ли какой-нибудь знак, хоть какой-нибудь тончайший, дели- катнейший, еле видимый, еле слышимый, еле осязаемый, почти несуществую- щий намек? Был ли мне какой-нибудь голос, пусть невразумительный и нев- нятный? Было ли нечто предшествовавшее, какая-либо прелюдия, увертюра? Был ли, собственно, пролог? Или внезапно, сразу, откуда ни возьмись, как гром среди ясного неба и упало, и обрушилось, и навалилось это на меня? Пытаюсь вспомнить и не могу. Вроде бы за год до этого стало слегка посасывать под ложечкой по вече-рам, да и по утрам иногда... Вроде бы сердцебиения случались к тому же необъяснимые... А то и вот так еще бы- ло: иду по городу, бесцельно в общем-то, без нужды какой-то там иду, праздношатаюсь, но чудится мне почему-то, что цель у меня имеется, только она туманна и как бы позабыта мною - необычное какое-то ощущение. А может быть, это я сейчас уже придумал, потому что хочется мне, чтобы что-то перед этим было, потому что странно ведь, что вот так, без пред- чувствий, как гром среди ясного неба. А может быть, вся жизнь моя была к этому прелюдией, и все, что видел я, думал я и делал ранее в жизни, было подготовкой к этому самому, но я об этом не догадывался. Да и как мне было догадаться-то? Предчувствия и предвестия, вполне вероятно, что и не было ни малейше- го. Но ожидание, между прочим, было. Ожидание не то чтобы чуда, но че- го-то подобного чуду, почти равного чуду, с чудом соизмеримого. Оно поя- вилось у меня давно, чуть ли не в юности, чуть ли не в отрочестве. И примечательно, что оно было легким, бестревожным, безнатужным, подобным прозрачному, невидимому, но все же ощутимому облаку. Это облако окутыва- ло меня постоянно, как одежда, которую нельзя было снять. Да, ожидание было. Оно длилось. Оно оказалось долгим. И вот я дождался. * Глава первая * ГЛАВА ВТОРАЯ * ГЛАВА ТРЕТЬЯ * ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ * ГЛАВА ПЯТАЯ * ГЛАВА ШЕСТАЯ * ГЛАВА СЕДЬМАЯ * ГЛАВА ВОСЬМАЯ * ЭПИЛОГ * Содержание Глава первая Февральский вечер. Вагон электрички. Возвращаюсь с дачи. Дача моя расположена в местах живописных, но, увы, давно уже не безлюдных, хотя и весьма от города отдаленных. Зимой я люблю туда ездить в одиночестве. На лыжах я не катаюсь - упаси бог! Нет у меня к лыжам никакого пристрастия. Приезжаю. Растапливаю печку. Кипячу воду. Завариваю чай. Накрываю чайник ватным чехольчиком, чтобы лучше заварилось. Крошу батон на тарел- ку и выхожу на крыльцо кормить птиц. Они уже поджидают меня, рассевшись на ветвях ближних деревьев. Ставлю тарелку на снег и отхожу в сторону. Сначала к тарелке подлетают синицы. Потом их прогоняют сойки. После по- является дятел, а иногда и сорока. Убедившисъ в том, что крошки склева- ны, забираю тарелку и возвращаюсь в дом. Комната уже успела нагреться. Чай заварился. Ем привезенные с собою бутерброды, запивая их чаем. Са- жусь у печки, открываю дверцу, гляжу на догорающие поленья, на пробегаю- щий по ним зеленый огонек, слушаю их тихое потрескивание и размышляю о чем-нибудь не то чтобы возвышенном, но достаточно приятном и далеком от суетности будничного существования. Поленья постепенно угасают и умолка- ют, превращаясь в головешки. Гляжу на красные мерцающие угли и с наслаж- дением слушаю тишину. Это редкость теперь - тишина. Потом обратный путь на станцию. Заснеженная дорога. Заснеженные сосны. Белка, перебегающая дорогу. Собака сторожа, долго бегущая за мною следом, рыжая, тощая, всегда голодная собака сторожа ("Кормлю мало, чтобы злее была", - гово- рит сторож). Потом пустынная платформа, рельсы, зеленый огонь семафора. Электричка движется не спеша. За окном оранжево-багровый, исполосо- ванный темными лентами облаков, патетический закат (что-то ужасное слу- чилось на горизонте, что-то непоправимое там стряслось, что-то взорва- лось и теперь полыхает). На фоне заката, сопровождая электричку, летит ворона. Она тяжело машет растрепанными крыльями. В моей голове шевелятся некие мысли, некие мелкие и ленивые мысли. О даче - что пора уже красить дом. Об электричке - что еле тащится. О закате - что очень красив, хотя и тревожен. О вороне - долго ли она будет так лететь? Рядом со мною сидит дюжий мужик с красным, обветренным, ошпаренным морозом, плохо побритым, а точнее уже слегка заросшим, круглым лицом, в потертом, затасканном, грязно-желтом полушубке, в монументальных, высо- ких, черных валенках с огромными, какими-то доисторическими галошами и в серой кроличьей шапке с незавязанными, смешно торчащими в стороны ушами. У его ног на полу стоит обитый железом сундучок с широким брезентовым ремнем. К сундучку прислонено некое орудие, напоминающее большой колово- рот и, видимо, предназначенное для просверливания во льду лунок, необхо- димых при подледном лове окуней. От мужика несет бормотухой, чесноком, дешевыми сигаретами и еще чем-то рыбацким. Он дремлет. Голова его ежеми- нутно падает на грудь, и он ежеминутно вздрагивает, просыпаясь, чтобы, поглядев осоловело в пространство, снова заснуть на минуту, а после сно- ва проснуться. Напротив меня на лавке две женщины - старая и молодая. Старая вся об- мотана какими-то платками и восседает неподвижно, с деревянным, ничего не выражающим ликом, держа на коленях корзинку, тоже обвязанную каки- ми-то тряпками. А молодая ничего себе девица - миленькая, с чистым личи- ком, в меру накрашенная и напудренная, в коричневой дубленке, в ондатро- вой мужского фасона шапке, в коричневых же, явно заграничных, модных са- пожках. Она читает книжку и иногда улыбается прочитанному. Книжка ей нравится. Сумерки густеют. Закат становится фиолетовым. За окном уже городская окраина. Мелькают громады башенных домов, ажурные опоры высоковольтных линий, трубы электростанций, еще какие-то трубы, еще какие-то решетчатые башни, еще что-то непонятное, уплывающее назад, в темень наползающей на город долгой зимней ночи. В вагоне зажигается свет. Миловидная девица не отрывается от книги. Обмотанная тетка, слегка наклонившись, поворачивает голову к окну. Поезд подходит к вокзалу, и ее, вероятно, заботит предс- тоящая пересадка на другой вид транспорта. За теткиной нелепо укутанной, бесформеннай фигурой я замечаю женщину, которая сидит на соседней ска- мейке спиной ко мне. Видна голова женщины, видны ее плечи. Волосы у нее темно-русые с золотистым отливом, пышные, вроде бы подвитые. Они собраны на затылке в узел и слегка приспущены на виски. Узел же спрятан под ма- ленькой плоской собольей шапочкой с каким-то искусственным, приколотым сбоку цветочком. Шея женщины охвачена узким, стоячим, собольим же ворот- ником. И шапочка, и воротник, и приподнятые плечи черного суконного пальто - все это вопиюще несовременно. Все это откуда-то оттуда, из са- мого начала нашего неблагополучного века, коварно сулившего в ту пору человечеству покой, уют и благополучие. Однако у незнакомки отличное чувство стиля! Как хорошо все подобрано! Как все безошибочно и гармонично! Какие точные линии и формы! Какая эле- гантностъ! Какой артистизм! И как это мне близко, понятно! Как это меня волнует! Эпоха модерна и символизма. Эпоха великих дерзаний и великих талан- тов! Эпоха шедевров искусства и прекрасных, загадочных женщин! Ах, черт, как это меня волнует! Я погружаюсь в прошлое. Я уже где-то там, в девятьсот третьем или в девятьсот шестом году. Я уже выпал из современности. Я уже не в элект- ричке, а в старом пригородном поезде, который, пыхтя и отдуваясь, тащит смешной, допотопный паровичок. И от волнения у меня немножко кружится голова, немножко шумит в ушах и легонько подрагивают колени. Откуда же взялась эта утонченная любительница старины? Почему я раньше ее не заметил? Целый час просидел поблизости от нее, не ощущая ее присутствия! Она небось недавно вошла в вагон. Вошла, села и сидит тихо- хонько - смотрит в окно. Смотрит и о чем-то думает, и не шевелится, и не поворачивает головы. Любопытно, какое у нее лицо. Тоже в стиле модерн? Но ведь никто же не садился при мне на соседнюю скамью! Я не спал, я бы увидел! Я не мог не увидеть! И даже в вагон-то никто не входил! Или я все же вздремнул немножко, сам того не поняв? Или я слишком увлекся за- катом и этой вороной? Женщины явно не было, и вдруг она появилась! Возникла внезапно, неж- данно, чудесным, сверхъестественным образом из этих сумерек за окном, из остатков душераздирающего заката, из уже загорающихся огней вечернего города, из одинаковых параллелепипедов новых, аккуратно расставленных в чистом поле домов, из проплывшего над вагоном виадука, из голых каркасов зимних деревьев с черными кляксами грачиных гнезд? Или из душного, спер- того вагонного воздуха, в котором смешались дыхания многих усталых, спя- щих в неловких позах или томящихся от вагонной скуки пассажиров? Откуда, откуда она взялась, в своей собольей шапочке и с этой причес- кой, которую нынче можно увидеть лишь на экране кино или на старых, выц- ветших фотографиях в семейном альбоме с жеманными перламутровыми японка- ми на чернолаковой массивной крышке? Тетка между тем выпрямляется, и загадочное видение исчезает. Элект- ричка сбавляет скорость. За окном в сгустившемся мраке двигаются знако- мые станционные постройки: тепловозные депо, будки диспетчеров, какие-то неказистые кирпичные зданьица неизвестного назначения, какие-то большие железные баки. Мелькают окна пустой, отдыхающей на соседних путях элект- рички, точно такой же, как наша, но внутри не освещенной и потому мерт- вой на вид. Я слегка перемещаюсь вбок, ощутив локтем мощное тело ловца доверчивых окуней и надеясь увидеть соболий мех. Но соболь за теткиной головой не обнаруживается. За теткиной головой только окно, в котором все еще дви- гаются вагоны пустого, неживого поезда и мельтешат огни привокзальных кварталов. Для верности я привстаю и, не стесняясь, заглядываю за тетку. Там пустота. Тогда я подымаюсь во весь рост и обшариваю глазами вагон. Пассажиры снимают с полок сумки и пакеты. Кто-то уже спешит к дверям. Соболей нигде не видно. Прозевал! Разиня! Размазня! Недотепа! Опять прозевал! Не заметил, как вошла и как вышла. Но какова, однако! Будто тень! Будто призрак бесплот- ный! Хочет - возникает, хочет - исчезает с легкостью необычайной! Инте- ресно, красива ли? Стройна ли? Какого роста? Впрочем, кажется, среднего. И, кажется, не толстуха. И похоже, что не стара - ей лет тридцать. Но чем она меня так растревожила? Подумаешь, начало века! А такие шапочки и теперь носят. Именно такие маленькие, плоские. Они называются "таблетка- ми". Господи, да ведь у Насти есть такая! Только Настя надевает ее ред- ко. Не держится, говорит, на волосах, особенно когда ветер. Только у Насти она не из соболя, а из белой нутрии. Электричка дергается и останавливается. Беру свой пустой портфель (когда возвращаешься с дачи, он всегда пустой) и иду по вагону к выходу. На платформе озираюсь по сторонам - не мелькнет ли где соболья "таблет- ка"? Но тщетно. Правда, освещение скудное, а народу множество. Ничего тут не разглядишь. Помахивая портфелем, направляюсь ко входу в метро. Меня подхватывает плотная, энергичная, целеустремленная толпа. Она несет меня вперед, к автоматам, и не успеваю я просунуть в щель стершийся пятак, как она вы- талкивает меня на рифленую дорожку эскалатора, которая тащит мое тело в глубину подземелий, в то время как дух мой, по-прежнему изнемогающий от недоумения, витает где-то над вокзальной площадью, всматриваясь в женс- кие фигуры, в женские шапочки и прически. Опершись о резиновую выпук- лость поручня, я гляжу вниз, куда неуклонно скользит движущаяся лестни- ца, до отказа заполненная разнообразными, а впрочем, скорее однообразны- ми людьми. Многие из них только что были моими спутниками в электричке. Вдруг там, внизу, где кончается наклонный туннель эскалатора и начи- нается горизонтальный туннель перрона... Или мне померещилось? Да нет же, это он, знакомый коричневый соболь со знакомым цветочком сбоку! И под ним пушистые волосы, золотисто мерцающие в лучах противоестественно- го и скучного люминесцентного света! И мгновенно, мгновенно все это ис- чезает там, внизу, а ехать мне еще метров пятьдесят и бежать по эскала- тору невозможно - слишком много народа. Да если бы и побежал, все равно небось не догнал бы. Двери вагона захлопнулись бы перед самым носом. А если бы все-таки догнал, то что же? Схватил бы за руку, сказал бы: "Пос- тойте!"? Сказал бы: "Простите, но мне страшно нравится цветок на вашей шапочке!"? Стою, держась за никелированный поручень, и тупо гляжу на табличку со схемой городского метрополитена. В мозгу топорщится что-то нескладное. Наверное, оно выпирает наружу. Находяшиеся рядом пассажиры конечно заме- чают этот непорядок, но виду не подают. Лишь стараются на меня не гля- деть. Поглубже нахлобучиваю на голову шапку и на всякий случай подымаю воротник пальто. Мучаюсь. Мне неловко. Поезд мчится по бесконечным под- земным коридорам. Мелькают станции. Люди входят и выходят. Втягиваю го- лову в плечи. Страдаю. Люди по-прежнему на меня не глядят. Поезд все мчится и мчится по бесконечным подземным коридорам. Тут выясняется, что, увлекшись страданиями, я пропускаю свою станцию. Выхожу на следующей, перехожу на противоположную сторону перрона, снова влезаю в вагон и еду обратно, мысленно чертыхаясь. Не хватает мне еще этого! Мало у меня забот! Мало всяких глупостей, лезущих на меня со всех сторон, как муравьи (вечно у меня такое чувство, будто сижу в лесу под елкой, рядом с муравейником, и муравьи на меня ка- рабкаются, бегают по мне, пробираются за шиворот, заглядывают в ноздри и в уши, и не могу я их почему-то сбросить, не могу из-под елки сбежать по непостижимой причине)! И ведь не скоро я золотистый затылок позабуду - впечатлителен! И еще чудится мне, что где-то когда-то, в каких-то зате- рявшихся отдаленностях времени видел я этот затылок, эти волосы и эти мочки ушей... Ей-богу, видел! И даже запах каких-то духов чудится мне, загадочный запах. Обширный, но довольно унылый двор. Серые фасады из серого силикатного кирпича. Скверик, огороженный низкой, частично разрушенной бетонной ог- радой. Днем в скверике возятся и верещат детсадовские ребятишки. Сейчас он пуст и безмолвен. К двери парадного кнопками прикреплена бумажка. На ней написано: "Жилищная контора 1 23 убедительно просит квартиросъемщиков заплатить за февраль месяц до 25-го февраля". Скрип открываемой двери. Стук закрываемой двери. Бетонные ступени. Усыпанная окурками площадка. В уголке - пустая бутылка. Здесь частенько собираются любители дешевого портвейна и задушевных мужских бесед. Пят- нистая, рыже-черно-белая кошка на батарее. Смотрит на меня с опаской - вдруг прогоню? Дверь моей квартиры. Из щели почтового ящика торчит записка. Вытаски- ваю. Разворачиваю. "Приходила. Не застала. Завтра приду". Это Настя. Сама виновата. Можно ведь позвонить. Можно ведь заранее договориться. Можно быть сообразительней и не терять попусту время. Мож- но обходиться без записок. "Завтра приду"! А завтра меня дома не будет. А завтра я весь день буду торчать на кафедре. А завтра я могу заболеть. Да мало ли что может случиться со мною завтра! Что-то мягкое тычется сзади мне в ногу. Оборачиваюсь - кошка. Смотрит мне в глаза, подняв голову. Смотрит мне в глаза своими желтыми, светящи- мися изнутри, таинственными глазами. Эта кошка ничья, лестничная. Но все ее кормят, она не голодает. Это общая, коммунальная кошка. Ее зовут Ка- тя. Она ласковая. Она мне нравится. Можно было бы взять ее к себе. Но матушка говорит: "Ни за что!" Она любит кошек. Она жалеет всех бездомных кошек и кормит их. Однако у нас траур. Уже минуло два года, как погиб наш любимец - кот Гарпагон, но у нас все еще траур. Гарпагон был краса- вец и умница. Он помогал мне работать. Вспрыгнет на стол и уляжется на рукопись. Прогонишь его - он снова вспрыгнет и снова уляжется. Дело до- ходило до драки. Гарпагон хорошо дрался. Теперь его нет. Он в кошачьем раю. О других кошках мама и слышать не желает. - Ну что тебе, Катя? Захотелось пообщаться? Шарю в кармане, ищу ключ. Вставляю ключ в замочную скважину. Пересту- паю порог. Поворачиваю выключатель. Ставлю на пол портфель. Снимаю пальто. Матушки дома нет. У телефона еще одна записка. "Звонила Настя. Еще будет звонить". Вхожу в комнату, сажусь в кресло и вытягиваю ноги. Будто устал. Но с чего бы? Ведь на даче ничего не делал. Только чай пил. Да кормил птиц, да глядел на огонь в печи, да размышлял о чем-то далеком от суетности будничного сушествования. Закрываю глаза. Сижу. Звонит телефон. Подходить к нему неохота. На- верное, это Настя. Едва ввалился в квартиру - уже звонит. Вечно она зво- нит, когда не надо! А когда, собственно, надо? Ничего, еще позвонит. Подходить неохота. Сижу, вытянув ноги и закрыв глаза. В теле какая-то истома. А в душе все как-то сдвинулось и слегка покосилось. Почему? Что произошло? Ехал в электричке. Был закат. Летела ворона. Рыбак дремал пьяненький. Тетка сидела закутанная. Девица читала книжку с большим интересом. Любо- пытно, какая была книжка? А электричка двигалась медленно... электричка ехала совсем тихо... электричка еле ползла.. Ах, да! Этот женский заты- лок! Эта соболья шапочка! Этот соболий воротник! Это странное появление и исчезновение! И что же? Затылок как затылок. Шапочка как шапочка. Соболь как со- боль. Исчезновению же нетрудно подыскать причину. Например... Или же все это мне просто показалось, просто померещилось. Правда, раньше мне ни- когда ничего такого не казалось, никогда ничего подобного не мерещилось. Но тут... Закат был слишком мрачен. От рыбака сильно несло бормотухой. И к тому же ворона и огни вечернего города... А что, если отныне мне всег- да будет что-то мерещиться? Это нехорошо. Надо сбегать к психиатру. Надо посоветоваться. Надо поглотать каких- нибудь таблеток, каких-нибудь по- рошков. И не надо раскисать, не надо распускаться, не надо давать волю воображению. Его следует сдерживать, осаживать. С ним лучше быть постро- же. Опять телефонный звонок. Подымаюсь, выхожу в прихожую, снимаю трубку. Настин голос. - Приехал? - Как видишь. - Я тебя не вижу. - Ну, стало быть, как слышишь. - Хорошо на даче? - На даче отлично! На даче бесподобно! На даче восхитительно! Божест- венно на даче! - На лыжах ходил? - Нет. Ты же знаешь, что я не лыжник. - Так что же ты делал? - Стихи писал. - И много написал? - Одно стихотворение. - Дурака, значит, валял. Грелся у печки, птичек кормил, слушал свою любимую тишину. - Дурака не валял, обошелся без него. Но у печки действительно грел- ся, и птичек действительно кормил, и, конечно, слушал тишину, и создал целое стихотворение, довольно длинное притом. - И хорошее оно получилось? - Нет, плохое. - Не может быть! Раньше ты не умел писать плохие стихи! - А теперь научился. Потому что труднее стало писать. Потому что пос- ле сорока вообще хуже пишется. Потому что после сорока пора переходить на прозу. - Так чего же не переходишь? - Боязно как-то. - Какой ты, оказывается, трусишка! Тогда бросай это дело! Я тебя умо- ляю! - Жалко. Много лет пишу. Привык писать. - Тогда не трусь. Тогда расхрабрись и напиши роман. - О чем? - О нашей бесконечной, бесперспективной, нудной любви. Длинный, кра- сивый и скучный роман в духе Золя или Голсуорси. Настя любит говорить по телефону. Она словоохотлива и неистощима в бессмысленной болтовне. Но для женщины это не такой уж страшный порок. Хорошенькой женщине это даже к лицу. Хорошенькую женщину это даже укра- шает. Мне нравится Настина болтовня. Я от нее не устаю. Она мне не надо- едает. Временами она доставляет мне истинное наслаждение. Порою я совсем отключаюсь и, уже не понимая смысла Настиных слов, слушаю ее голос как музыку, как щебет птицы. А Настя все лепечет, все поет, все заливается канарейкой, все не умолкает. Я люблю Настю. Я давно люблю Настасью. Я очень люблю эту болтушку. Я к ней привязался. Она мне необходима. И я ей тоже необходим. Мы необхо- димы друг другу. Правда, у нее есть сын... Но он хороший мальчик, и мы с ним дружим. Настя немножко суматошная и частенько говорит громче, чем требуется. При этом она жестикулирует так энергично, что к ней опасно подходить. Но в этом тоже есть своя прелесть. Мне всегда не хватало энергии и эмоциональности. Настины избытки восполняют мои недостатки. Вдвоем мы обретаем гармонию - всего у нас в меру. И нам не скучно вдво- ем, ничуть не скучно. Признаться, иногда мы ссоримся. И тогда на неделю или на две наше общение прерывается. Она мне не звонит, и я ей - тоже. Но и это по-своему хорошо. После ссоры мы погружаемся в чистую, прозрач- ную, наполненную озоном атмосферу, в которой чудесно дышится. Да, Настя - чудо! Я обожаю Настю! Она понимает и ценит меня. Да, да, я в этом уве- рен! Она по-настоящему ценит меня! Она - та женщина, которую я искал. Из-за этих долгих поисков я и не женился до сих пор. Но теперь-то уж я женюсь непременно. Настя будет мне верна. Настя не предаст. С Настей у меня не будет никаких забот. Правда, она слишком любит шампанское и шо- колад. Правда, она привыкла через год менять свое "тряпье". Но и это не беда. Красивая женщина должна быть красиво одета. Настя говорит мне: "Ты гений!" И в ту минуту, когда она произносит эти два слова, я ей верю. Целую минуту я верю в свою гениальность! А если сложить все эти минуты (Настя ведь не устает твердить, что я гений), то за год получится часа два, а то и три. Три часа избранничества! Три часа богоподобия! Три часа несказанного величия! Какая женщина еще способна преподнести мне такой подарок! Даже если Настя умышленно преувеличивает, даже если она мне льстит, даже если она неискренна... Нет, нет, в ее искренности я не сом- неваюсь! Признаться, я эстет - питаю слабость к женской красоте. Некоторые предпочитают женскую доброту, женский ум, женскую порядочность. Это их дело. Я знаток и ценитель женской красоты. Быть может, не самый утончен- ный и не самый эрудированный, но серьезный. Между прочим, не так-то просто быть специалистом в этой области. Обилие женщин порождает обилие женского совершенства и невероятнейшее разнообразие его оттенков. В этом материале легко запутаться. В этом океане женского очарования нетрудно утонуть. Есть женщины милые, есть обаятельные, есть симпатичные, есть эффект- ные. Но все это не то. Красота предполагает изначальную убедительность и законченность форм. Она абсолютна, трансцендентна. Она не зависит от вкусов того, кто ее воспринимает. Ее истоки в гармонии мира, в преиспол- ненных неразгаданного значения, но несомненно лучших, удачнейших сочета- ниях величин, масс, линий, объемов, выпуклостей, впадин, изгибов, изло- мов и цветов. Целуя прекрасную женщину, вы прикасаетесь к сокровенности мироздания, к смыслу всего сущего. Но, разумеется, еще никому из смерт- ных не дано было достичь абсолюта. Зоркие и неусыпные стражи оберегают то, что не имеет цены. И потому даже красивейшие из женщин чуть-чуть некрасивы, чуть-чуть несовершенны. Это и порождает многообразие, это и создает бесчисленные нюансы женского великолепия. Давно уже замечено, что полнейшая безукоризненность навевает скуку и вызывает некоторое недоумение и даже некоторое разочарование и раздра- женный вопрос: ну и что? Но зато какой восторг вызывает у нас приближе- ние к идеалу, посещение пограничной зоны, где совершенство еще слегка испорчено несовершенством! Настина красота в пограничной зоне. Настя почти прекрасна, почти бе- зупречна, почти идеальна, почти божественна. Когда мы идем с нею по Невскому, я ощущаю это особенно остро. Но и на других улицах, и даже в узких невзрачных переулках красноречивые взгляды представителей сильной половины человечества постоянно напоминают мне о том, что под руку со мною шествует красавица. Когда же я долго не вижу Настасью, все существо мое начинает томиться и беспокоиться - его тянет к рубежам трансцендент- ного: к Настиным большим, голубым-голубым, устойчиво голубым, по-честно- му голубым, а временами и попросту синим глазам; к Настиному носу совер- шенно античных, классических очертаний; к Настиному рту, который столь соблазнителен, что на него и смотреть-то как-то неловко; к Настиным ушам с такими нежными розовыми мочками, что их просто не с чем сравнить; к Настиной белой шее с маленькой и совершенно изумительной янтарной родин- кой у левой ключицы. Настя знает, что я собаку съел на женской красоте, и ценит во мне это вполне мужское качество. "Приятно оказаться в руках настоящего знатока!" - говорит она, снимая с себя серьги, перстни, браслеты, часики и вынимая шпильки из своих неправдоподобно густых, длинных, овсяно-пшенично-ржа- ных, чуть, правда, подкрашенных, но все же не имеющих аналогов ни в жи- вой природе, ни в человеческой истории, сказочных волос. Когда-нибудь она задушит меня этими волосами. Потом причешется, воткнет в волосы все шпильки, наденет часики, браслеты, перстни и серьги, внимательно погля- дит на себя в зеркале, снимет с плеча волосок и уйдет. После вернется, возьмет с моего письменного стола лист бумаги и напишет на нем моей ав- торучкой: "Я его задушила. Он мне надоел". Совершив это злодеяние, Настя будет права. Потому что я уклоняюсь, увиливаю, не решаюсь, бездействую. Потому что я ни рыба ни мясо. Вот уже три года, как Настя моя невеста. Вот уже три года, как я решил на ней жениться и объявил ей об этом. Но не женюсь. Почему-то тяну, почему-то откладываю, чего-то жду. Чего, чего я жду? Где я еще найду такую почти неземную красоту? И кто еще станет мне говорить вот так, прямо в лицо: ты гений? И все же что-то мелкое, чего я и разглядеть-то не в силах - песчинки какие-то, пылинки, ворсинки, проникают в колеса моего сознания, в подшипники моей воли, тормозят мои действия и мешают сделать последний шаг к дверям того страшноватого, хотя и приветливого с виду учреждения, где ставят подписи и печати. А Настя готова. Она - хоть завтра. Даже сегодня. Сейчас вот позвоню ей, скажу: "Пошли! Там до шести, еще успеем!" И она прибежит, накрашен- ная, принаряженная, благоухающая, возбужденная. Прибежит и скажет: "Наконец-то! Ну и зануда ты! Три года меня муры- жил!" И прижмется своим ярко-красным напомаженным ртом к моей жесткой, но, как она уверяет, импозантной, типично русской бороде. Но вот я все сижу. Не звоню. Не зову. Не решаюсь. Нерешительный я на редкость. Сижу, по-прежнему вытянув ноги. Сижу и слушаю. Тикает будильник. Гудят моторы проезжающих по улице машин. В трубе отопления что-то попискивает. У соседей сверху спустили воду в уборной. По лестнице кто-то прошел, громко топая. Лифт проехал наверх мимо нашего третьего этажа и остановился, кажется, на пятом. Грохнула его дверь. Под окном прошла компания шумных пьяных людей. Гомон постепенно затих. За стеной, у соседей сбоку, упало на пол что-то тяжелое и вслед за этим заплакал ребенок. У соседей снизу заляла собака. Вот она перестала ла- ять. Закрываю глаза. Сижу с закрытыми глазами. Снова их открываю и вздра- гиваю: у книжного шкафа кто-то стоит. Неясная, призрачная фигура. Женс- кая. В длинном светлом платье с узкой талией, с буфами на плечах и с гладкой юбкой колоколом. Стоит спиной ко мне, слегка наклонившись. Лица не видно. И волосы плохо видны. Вскакиваю. Фигура исчезает. Подхожу к шкафу. Стеклянная дверца при- открыта и книжка моих стихов (та, что вышла первой) вытащена почти напо- ловину, ее уголок торчит пугающе. Задремал? Опять померещилось? Перед отъездом на дачу сам брал книжку? Не помню. Не могу вспомнить. Или это матушка в мое отсутствие решила перечитать мои творения? А я, войдя в комнату, не заметил, что дверца шкафа приоткрыта? Снова сажусь в кресло. Ноги не вытягиваю. Сижу, сдвинув колени и вце- пившись руками в подлокотники. Если что - сразу вскочу и брошусь... Куда брошусь? Что за чушь! Завтра же, завтра же к психиатру!. Никогда у меня не было никаких видений! Ни один призрак еще не рылся в моих книгах! Ли- ха беда - начало, а там и пойдет. Не такое еще примерещится. Упекут меня в желтый дом за милую душу! Настя будет огорчена. Хорош жених! Куроле- сил-куролесил, тянул резину три года и вдруг свихнулся! "И поделом ему, мерзавцу! - скажет она, прижимая платочек к распухшему, потерявшему ан- тичную форму носу. - Я знала, что этим кончится! Он и меня чуть до Пряж- ки не довел! Всю жизнь мне не везет! Всю жизнь!" Бренчание ключа в замке. Звук открываемой входной двери. Шарканье вы- тираемых о половик подошв. Тихая возня в прихожей. - Мама, это ты? - Ах, ты уже вернулся! Подымаюсь, подхожу к дверям, выглядываю в прихожую. - Ты не брала в шкафу мою первую книжку стихов? - Нет, не брала. - И никто не приходил, никто не был в моей комнате? - Нет. Возвращаюсь на свое место. Снова сижу. Но теперь уже не слушаю, а смотрю. Смотрю на свои картины. Соскучился. Не видел их целый день. Картин у меня много. Все стены увешаны картинами. Что они изображают, я и сам не знаю. И никто не может мне толком объяснить, что они изобра- жают. Но, однако, это не абстракции. Это не каша какая-нибудь из цветных мазков или из цветных квадратиков с кружочками. Это и не сплетения ка- ких-то извивающихся лент и нитей. Это и не краска, выплеснутая на холст и растекшаяся по нему прихотливо. Это нечто другое, нечто странное. Вро- де бы значительное, но непонятно - почему. Вроде бы волнующее, но неясно - чем. Вроде бы красивое, но не похожее ни на что. Кое-кому это нравит- ся. Хорошо знакомый литератор даже купил у меня одну картину. Мне не хо- телось с ней расставаться, но Хорошо знакомый был настойчив и уговорил меня. К тому же я был немножко навеселе, да и деньги мне были очень кстати. Нет, нет, мне совсем не хотелось ее продавать! Когда картина бы- ла уже завернута в бумагу и перевязана бечевкой, когда литератор взял ее под мышку и направился к дверям, я, не соображая, что делаю, схватил ее за край и стал тянутт к себе. Но покупатель оказался предусмотрительным и так крепко держал покупку, что моя атака оказалась безрезультатной. Когда он ушел, я кинулся к окну. Я видел, как он нес мою картину по дво- ру с самодовольным видом победителя. Я видел, как он исчез за углом вместе с моей картиной. Через неделю я стосковался по своему шедевру и явился к Хорошо знако- мому литератору. - Гляди! - сказал он и распахнул предо мною двери комнаты. Я вошел и обомлел. На совершенно пустой, высокой стене, оклеенной светло-серыми однотонными обоями, в самом центре красовалась моя картина. Она была бе- зумно хороша. Я никогда ее такою не видел. Я даже не подозревал, что она может такою быть. У меня она располагалась среди других полотен. Здесь же она висела одна. Ничто не соперничало с нею в совершенстве, ничто не мешало на нее глядеть. - Вот, видишь! - сказал Хорошо знакомый. Потом мы пошли на кухню. На столе уже стояла бутылка армянского "три звездочки". На тарелке был нарезан сыр. Выпили по рюмке. Потом еще по одной. Закусили сыром. - Ты прости, что я купил картину так дешево, - сказал Хорошо знако- мый, - я сейчас не при деньгах. Но и эти деньги тебе пригодятся. Ты же собираешься в Ялту? Там отличная массандровская мадера. И херес недур- ной. На юге я пью только вино местного производства. Водка там как-то не идет. И не потому, что жарко, а вообще - не тот антураж. Древние греки, как известно, презирали водку, а заодно и варваров, которые водкой увле- кались. Поэтому в тех краях, где жили греки, как-то неловко пить крепкие алкогольные напитки. А не взяться ли тебе за роман? Страниц эдак на триста пятьдесят или на четыреста? Чтобы была любовь, настоящая, роман- тическая, чуть-чуть старомодная и прекрасная любовь. Быть может, даже печальная, даже трагическая любовь. Чтобы герой был незауряден, а герои- ня блистала красотой. Чтобы все было поэтично, слегка иронично, но все же возвышенно. Чтобы сюжет был строен, логичен и увлекателен. Чтобы по- вествование было последовательным и вполне воспринималось средним интел- лектом. Чтобы обозленному читателю не приходилось то и дело вновь лис- тать первые страницы, дабы понять, о ком и о чем идет речь на последних. И попытайся обойтись без потока сознания, без кокетливой хаотичности, без изощренной дробности, без напускной многозначительности, хотя неко- торая загадочность и многозначность тебе, я думаю, не помешают. И чтобы фразы были недлинные, чтобы не обвивались они вокруг головы читателя на- подобие бороды Карабаса, которую хитрец Буратино так ловко накрутил на толстое дерево. Пусть в романе будут лишь маленькие странности, лишь от- дельные мудреные кусочки, которые не проглотишь не разжевав. И пусть чи- тателю сначала покажется, что все это довольно просто, но захочется про- читать роман еще раз. И пусть, перечитав его, читатель задумается и ска- жет: "Нет, не так-то это все просто! Что-то тут есть, какая-то закавы- ка". И пусть читатель не поленится перечитать роман в третий раз и, про- читав его внимательно, не торопясь, воскликнет: "Нет, это удивительно!" Так вот, мой дорогой поэт, мой уважаемый живописец, не желаешь ли ты сотворить нечто подобное? Пусть героиня будет, к примеру, известной акт- рисой. А герой пусть будет похож на тебя - тоже стихотворец или художник и тоже неудачник, как ты. Не потому неудачник, что бесталанен, а потому, что дерзок в деле своем, потому, что горд и бескомпромиссен. Ну, еще пять-шесть персонажей, и хватит. Хорошо, если у героя будет соперник. Хорошо, если героиня будет капризна и даже строптива, - так интереснее. Броди ты с нею по городу, вези ты ее в Крым, в Таллинн или в Астрахань - словом, куда угодно. В конце романа можешь ее убить, но можешь и поща- дить - как хочешь. Героя тоже можно умертвить, если понадобится. В конце романа ты можешь угробить половину его персонажей. Пусть будет как у Шекспира. Словом, сам сообразишь. Только пиши скорее. Не то я разозлюсь и сам напишу этот роман. Ей-богу! А ты будешь локти кусать от зависти и будешь ходить с обгрызенными локтями. А меня ты уж прости, брат, - действительно я сейчас не при деньгах. Зато шедевр твой вон как висит! Рафаэль в Эрмитаже хуже повешен. "Ну вот, - думал я, возвращаясь домой от Хорошо знакомого литератора, - недоставало мне только романа! И жнец и швец и на дуде игрец! Хватит с меня моих картин и злосчастных стихов! Роман - это же работенка на год, а то и на полтора. И никакой гарантии успеха. Прочтет пара поклонниц. Кто-нибудь скажет: "Это любопытно!" А за полтора года можно горы своро- тить! Можно написать уйму стихов и картин! Можно, наконец, все полтора года предаваться сладостному, бездумному, дурацкому, скотскому ничегоне- деланью и тихо наблюдать за тем, что творится вокруг. Да что там полто- ра! Можно и два года ни черта не делать! Актрису какую-то он мне подсо- вывает. А зачем мне актрисы? Я их терпеть не могу. Все они с придурью, все кривляки, все развязны до невозможности. Мой герой не сможет влю- биться в актрису, если он хоть немного будет похож на меня. Что же каса- ется города, то о нем уже написано великое множество стихов, поэм, расс- казов, повестей и романов. А любовные приключения в Крыму всегда будут выглядеть пошловато: луна, кипарисы, шелест волны... Раньше надо было браться за роман, когда вера в себя была еще неколебимой, когда душа еще горела от неудовлетворенного честолюбия, когда бессмертие казалось ре- альностью, а смерть - глупой выдумкой". И все-таки мне хочется понять, что изображают мои загадочные компози- ции. Здесь есть пространство. Безбрежное, бездонное и какое-то даже беспо- щадное пространство. У него нет примет, нет признаков, нет смысла, нет оправдания. Его не с чем сравнить. Его не за что любить. Его не за что ненавидеть. Оно вызывает некий страх, хотя ничем никому не угрожает. Это какое-то безумное, но величавое и прекрасное пространство. Это просто пространство. Пространство, и все. Однако оно не пустое. В нем люди. Они как-то умудряются здесь жить. Видимо, такая жизнь им по душе, она их устраивает. Или у них безвыходное положение - другого пространства им не дано. Люди ничего не делают. Только стоят. Иногда сидят. Они отъявленные бездельники. Но, возможно, им просто нечего делать в столь нелепом пространстве. Люди упорно и бесстрашно смотрят в бесконечную перспекти- ву. То ли они околдованы ею, то ли там, в перспективе, они видят нечто невероятно интересное. Красивы ли эти люди? Безобразны ли? Они не показывают своих лиц. Вид- ны только их фигуры. Их тела и головы. Да и есть ли у них лица? Вполне вероятно, что это особая порода людей без лиц. Да и люди ли это вообще? Вполне вероятно, что это манекены. Или тени людей. Плоские, двухмерные, бесплотные тени людей, которые существовали когда-то или никогда не существовали. Скорее всего, так и есть - это те- ни никогда ранее не существовавших и доныне еще не появившихся в мире людей. И еще в моих картинах есть время. Оно невидимо, но оно есть. Оно изображено мною. Время тоже необычное. Оно ведет себя по-дурацки. Оно не движется. Оно стоит. Разумеется, такого смешного неподвижного времени в природе не может быть. Но именно поэтому оно мною и изображено. Пусть оно живет хотя бы на моих картинах. Его неподвижность сразу бросается в глаза, она неприк- рыта, откровенна. Она поражает и приводит в оцепенение людей, впервые меня посещающих. Такой вновь пришедший долго стоит посреди комнаты, пе- реводя взгляд с картины на картину, и, наблюдая за ним, я понимаю, что в эту минуту он чувствует себя не лучшим образом. Он ненадолго, не насов- сем, но вываливается из общего потока привычного времени, несущегося сломя голову из грядущего в прошлое. Его ненадолго, не насовсем, но по- хищает мое уродливое время, упрямо торчащее на одном месте и довольству- ющееся одним настоящим. Я и сам, бывает, попадаю впросак со своими картинами и не могу сооб- разить, в каком времени нахожусь - в движущемся или неподвижном. Особен- но опасны те минуты, когда на холсте или на картоне под моею рукой, под кистью, сжимаемой моими пальцами, уже ощутимы каменность возникающего временного сгустка и его космический холодок. В такие минуты мне стано- вится тревожно, будто и я могу окаменеть. Некоторые утверждают, что в моей живописи вообще нет никакого време- ни, что она свободна от него, и в этом ее очарование. Но я не могу с этим согласиться. Я категорически отвергаю это абсурдное утверждение, которое ни на чем не основано и является следствием крайней субъектив- ности восприятия. Клянусь, время есть! Бесконечные пространственные перспективы пребывают на моих картинах в абсолютно бесперспективном, плоском времени. Это обескураживает. Это не- постижимо. С некоторых пор я стал замечать, что становлюсь похожим на свою живо- пись. В озере моей души уже возникли островки полной неподвижности, не- большие, но очень прочные гранитные островки. Одни из них совсем голые и гладкие. А на других выросли кустики и невысокие деревья. В кустах живут птицы - я слышу иногда, как они поют. Если достать лодку, можно посетить все эти кусочки суши и осмотреть их внимательно. Не удивлюсь, если обна- ружу на граните следы костров и пустые бутылки. От рыбаков и туристов спасенья нет. Больше прочих мне нравится картина "Человек у окна". Какое-то окно. Над окном занавески. Вполне невинного вида приподнятые занавески. За окном беспредельная даль. В нее, в эту зовущую, влекущую, засасывающую даль, уходят какие-то столбы. У окна под занавесками стоит человек. Совершенно черный человек без ушей и, кажется, без волос. Он будто бы глядит в бесконечность. Его взгляд провожают столбы. Провожают и вроде бы охраняют. В картине покой и тишина. Полный покой и мертвая тишина. Временами, правда, занавески чуть колышутся - оттуда, из беско- нечности, веет легкий ветерок. Но вообще-то - покой и тишина. Признаться, бывают минуты, когда я начинаю путать себя с этим челове- ком. Тогда мне кажется, что это я стою там, в картине, у окна под зана- весками, а безухий сидит в кресле и глядит на меня с ухмылкой. Чтобы удостовериться в обратном, я ощупываю свои уши. И всякий раз, слава бо- гу, они оказываются на месте. Но я ничуть не уверен, что так будет и впредь. - А еще кто-нибудь звонил?! - кричу я маме, которая бренчит посудой на кухне. - Да, звонили. - Мама появляется в дверях, вытирая руки о фартук. Он линялый, зелененький, с розовыми мелкими цветочками. Мамины пальцы, пок- расневшие от холодной воды, мнут беззащитные цветочки. - Я забыла тебе сказать. Звонок был какой-то странный. Звенело не так, как всегда. Я по- думала - междугородный. Сняла трубку. Женщина говорила. Голос приятный, грудной. И будто бы издалека-издалека. И назвала она тебя почему-то гос- подином. Можно ли, говорит, позвать господина такого-то? У тебя есть знакомая за границей? - Матушкины руки падают вниз. Складки фартука распрямляются. Из них выглядывают целехонькие и даже почти не помятые цветочки. - За границей? Что-то не припомню. Нет, конечно же нет у меня никакой знакомой за границей. Откуда ей взяться-то? Возникает пауза. Долгая томительная пауза. Матушка стоит в дверях. Я по-прежнему нахожусь в кресле. Колени мои щекочет неприятный зуд. Кончи- ки пальцев покалывают мелкие острые иголки. - Ну, гляди, гляди! - говорит мама с явным недоверием в голосе и сно- ва отправляется в кухню чистить картошку. Я гляжу на застывшего в столбняке черного чудака под занавесками и завидую ему смертельно. Его не преследуют призраки, не роются без спросу в его книгах (да и есть ли у него книги?), не звонят ему с того света... С того света! А ведь и впрямь похоже, что с того! "Господина такого-то!" Ну, держитесь, господин такой-то! Матушкина голова просовывается в дверь. - Еще Знобишин звонил. Сказал, что выставка его открылась. Ты сходил бы. Неудобно все-таки. Да, неудобно. Надо сходить. Надо показаться Знобишину на его выстав- ке. Знобишин, в общем-то, неплохой парень. Добрый. И небездарный. Что-то умеет. Что-то может. Чувствует цвет. Рисует грамотно. И не проныра, не карьерист. И не наглец - кроток. В глазах что-то собачье. Смотрит снизу вверх. Звонит. Заходит. Сидит. Глядит на мои картины. Молчит. Вздыхает. Или говорит: "Мда-а-а!" Скажет и снова замолчит. Спрашиваю: "Ну что, Знобишин?" - "Да ничего, - отвечает, - по-маленьку". И снова молчит. Смотрит. Ест мои картины глазами. Откусывает от них по куску, жует, гло- тает. Те картины, что поменьше, он глотает не жуя. Очень прожорливые глаза у Знобишина. И всегда у них волчий аппетит. Знобишин - профессио- нал. Институт художественный закончил, даже с отличием. Выставляется. По заказам пишет. Не бедствует. Полушубок у него дубленый добротный, шапка из щипаного бобра. Ко мне он ходит, как в церковь, чтобы прикоснуться к высокому (в церковь-то он, конечно, не ходит). Он так и говорит - "при- коснуться к высокому". У тебя, говорит, не живопись - это другое. Но что же именно у меня, сказать не желает. Сидит, молчит, смотрит. Потом ухо- дит. И снова приходит. Как-то привел своего приятеля, точно такого же, как он, тоже кроткого. Приятель долго-долго, до невозможности долго вы- тирал ноги в прихожей. После Знобишин подтолкнул его к двери в мою ком- нату. Приятель вошел. Остановился. Остолбенел. После сел в кресло. После встал, очень громко хрустнул пальцами и принялся шагать по комнате, со- вершенно по-знобишински пожирая мои полотна глазами. Для полного сходства не хватало ритуального "мда-а-а". Но через некоторое время ус- лышал я и его. Только приятель произнес это междометие почти шепотом, как бы стыдливо. Нет. Не пойду я на выставку! "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у бере- га", "Портрет Афанасия Петровича", "Ледоход", "Натюрморт с матрешкой", "Зима пришла"... Скучный человек Знобишин. И нечего мне ему сказать. Разве что "мда-а-а". Но ведь обидится, если не приду! Пойти все-таки, что ли? Телефонный звонок. Опять Настя. - Чего делаешь? - Сижу. - Где сидишь? - В кресле. - Продолжаешь бездельничать? - Да. - Ты отвратителен! - Знаю. - Сходим на Знобишина! Он звонил, приглашал нас. Неловко как-то. - Сходим. Конечно, неловко. Разумеется, сходим. Отчего же не сходить. Обязательно сходим. Завтра же сходим. Жаль, что сегодня уже поздно, а то и сегодня бы сходили. - Завтра выставка закрыта. - Значит, послезавтра. - Послезавтра родительское собрание. - Тогда, стало быть, через два дня. - Через два дня выставка закроется. Она уже месяц как открыта. Зноби- шин потому и звонил, что выставка скоро закроется. А мы все не идем и не идем. Хамство, конечно, с нашей стороны. - Ты права, хамство. Но что же нам делать? - Постараюсь пораньше сбежать с родительского. - Хорошо, постарайся. А ты не брала мой сборник из книжного шкафа, когда приходила в среду? - Нет, не брала. - И не заглядывала в шкаф? - Не заглядывала. - А ты хорошо это помнишь? - Хорошо. А что случилось? Пропал сборник? - Нет, не пропал. - Так в чем же дело? Утром я отправляюсь на службу. Литература не кормит меня. Живопись - и подавно. Приходится служить. Служба меня тяготит, хотя сама по себе она не так уж дурна. Многие даже завидуют моей службе. "Нам бы такую! - говорят. - А ты все ноешь, все привередничаешь, все недоволен!" Да, согласен, служба моя не так уж плоха. И, однако, три дня в неделю, а то и четыре, а то и целых пять мне не принадлежат. В эти дни я теряю себя. В эти дни я уже не я, а некто иной, помнящий притом, что был совсем недавно мною, и оттого страдающий еще пуще. Всякий раз, когда я приближаюсь к зданию, в котором располагается мое учреждение, когда я вижу его простой, ничего не выражающий, никого не волнующий унылый фасад, настроение мое начинает портиться. Когда же, войдя в вестибюль, я направляюсь к гардеробу, самочувствие мое становит- ся тошнотворным. Раздевшись, вручаю гардеробщице пальто и шапку. - Шапку в рукав! - говорит она. - Зачем? - спрашиваю я. Всякий раз она говорит мне "шапку в рукав", и всегда я совершенно ма- шинально спрашиваю "зачем?". - Затем, что шапка упасть может, и поди потом разберись, чья она! - отвечает гардеробщица сердито. Покорно запихиваю шапку в рукав. Причесываюсь перед зеркалом. Бреду к лестнице (лифт, как обычно, не работает). Медленно подымаюсь. Проходящие мимо студенты и сослуживцы здороваются со мной. И я с ними здороваюсь. Все меня знают, и я всех знаю. Как китайский болванчик, я непрестанно киваю головой: здравствуйте! здравствуйте! здравствуйте! Но вот сверху торжественно движется начальствующее лицо. Оно глядит на меня выжидающе и не здоровается. Потому что я не начальствующее, а простое служащее лицо и должен с начальствующим лицом здороваться пер- вым. - Добрый день! - говорю я, стараясь не выглядеть чрезмерно злым и мрачным. Со злостью я кое-как справляюсь, но мрачность остается. На- чальство в прекрасном настроении, оно улыбается. - Что вы такой грустный? - интересуется начальство. - Вы здоровы? До- ма у вас все в порядке? - Спасибо, здоров. И дома полнейший порядок. Просто плохое настрое- ние. Не с той ноги встал. - Сочувствую, - говорит по-прежнему улыбающееся начальство и, дружес- ки, даже как бы отечески коснувшись ладонью моего плеча, движется дальше. Наконец шестой этаж. Слегка утомившись от восхождения, вступаю в по- мещение кафедры. Заседание уже началось. Устыдясь своего опоздания, при- саживаюсь в уголке на свободный стул. Вокруг сидят мои коллеги. Хорошие, в общем-то, люди, неглупые. Я тоже, кажется, неплохой человек и тоже не дурак. Все мы ученые и учителя. Только мои коллеги по доброй воле и в свое удовольствие, а я по несчастью и на свое мученье. Не хочу я ничего изучать. Не желаю никого учить. Да приходится. Мне всегда казалось, что наука - вещь сомнительная. В желании все познать, во все проникнуть, до всего докопаться, все обнажить и все объяснить есть нечто непристойное. Наука старательно истребляет тайны, будто не замечая, что их не становится меньше. Наука подобна тому известному то- щему рыцарю с медным тазом на голове, а мир подобен не менее известным ветряным мельницам. Тихо вращая своими крыльями, мельницы спокойно воз- вышаются на холмах. А рыцарю неймется. Он жаждет битвы и подвига. Ученые пишут мудреные книги, которые способны прочесть только другие ученые. Последние нередко делают это лишь для того, чтобы убедиться в своем интеллектуальном превосходстве над соперником. Положа руку на сердце могу признаться: будучи ученым, не прочитал целиком ни одного на- учного труда, ограничивался фрагментами. Потому что я не боюсь соперни- ков. Не боюсь же я их оттого, что у меня их нет. А нет их у меня по той причине, что я не настоящий, а ложный ученый, псевдоученый. Бывают лож- ные лисички и боровики. Бывают и ложные ученые, весьма похожие на насто- ящих. Вот и я такой. Правда, я не ядовит, как упомянутые грибы, я безв- реден. Странно, но коллеги почему-то ценят меня как ученого и внима- тельно читают те статейки, которые мне время от времени приходится попи- сывать. Однако мне хорошо известно, что все это ерунда, что все это не наука, что все это выеденного яйца не стоит, что если бы я был подлинным ученым... Я не ученый, но я и не учитель. Я не люблю никого учить. Я не верю, что можно кого-нибудь чему-нибудь научить, и к завзятым учителям отно- шусь с неприязнью. Я верю, что можно только научиться. Конечно, процессу самоучения можно помочь. Но и только. И приходится мне ваньку валять, притворяться, лицедействовать, изображая из себя способного педагога. Честно говоря, у меня это получается. И те, кого я, так сказать, учу, а также и те, кто поблизости от меня простодушно пытаются и впрямь кого-то чему-то научить, верят в мой педагогический дар. Учащиеся не замечают, что учатся сами. А учителя уверены в том, что мне известны особые, тай- ные, хитроумные приемы учительства, которые я тщательно прячу. Начальствующие особы знают о моих литературных забавах. "Ну как там ваше хобби?" - спрашивают они меня добродушно и покровительственно. Им немножко лестно, что во вверенном их попечению солидном учреждении име- ется свой, почти настояший, почти профессиональный и даже чуточку из- вестный сочинитель. За их благосклонное отношение к моим невинным увле- чениям мне приходится расплачиваться текстами поздравительных адресов. "Дорогой наш Федор Федорович! В день Вашего славного юбилея мы, Ваши ученики, Ваши товарищи и соратники..." Я смотрю в окно. За окном - крыши. Из крыш торчат трубы и телеантен- ны. По крышам бегают коты. Над крышами вьются голуби. Выше голубей - об- лака. Сегодня у них непривлекательный вид - они серые, как больничные халаты. За кафедральным столом идет важный разговор. "Надо учесть, что мы упустили из виду... к тому же они послали письмо... это вызывает недоумение и совершенно необъяснимо... нас, между прочим, неоднократно предупреждали... Красильников, конечно, перегибает, но отчасти он прав... нам не хватает организованности и чувства от- ветственности... следует в первую очередь обратить внимание на... к шестнадцатому все необходимо представить в полном объеме... кто же раз- решит такую вольность?.. лучше не связываться с этой авантюрой... а что же мы будем делать завтра?.. и несомненно, что... " Кто-то произносит мое имя. Ко мне обращаются с вопросом. - Что вы по этому поводу думаете? - Видите ли, - начинаю я, - мне кажется... я полагаю... мне думает- ся... я почти уверен... что гораздо разумнее... гораздо уместнее... нем- ного повременить... немного подождать... не спешить... все как следует обдумать... все взвесить... все проанализировать... учесть все обстоя- тельства... все возможные последствия... тщательно изучить имеющиеся ма- териалы... должным образом подготовиться... подыскать запасные вариан- ты... не нервничать... не дергаться... и спокойно отреагировать на это предложение... на эту акцию... на этот выпад... на это недоразумение... на эту, простите, глупость... - Спасибо! - благодарят меня. У окна, в треснувшем глазурованном горшке, растет филодендрон. Его большие, причудливо изрезанные листья ложатся на городские крыши. Он очень стар. Он много лет живет в этой неуютной комнате. К его мощному кривому стеблю кто-то привязал пошлую красную бумажную розу. Земля в горшке всегда сухая. На ней валяются окурки и бумажки от конфет. Нижние листья вечно прижаты к подоконнику спинкой кресла. Но филодендрон все терпит. Не ропщет. Он вынослив. Я учусь у него стоицизму. Заседание кончается. Сослуживцы подымаются из-за стола. Медленно, с чувством облегчения и умиротворенности спускаюсь по лестнице. Подаю гар- деробщице алюминиевый номерок. Получаю пальто и вынимаю из рукава шапку - слава богу, она на месте. Напяливаю шапку на голову, застегиваюсь, на- деваю перчатки и выхожу (о, радостный миг!) из дверей родного учрежде- ния, которое меня кормит, которое не дает мне пропасть. Час еще ранний. Сумерки не скоро. Можно прогуляться. Можно встре- титься с городом. Я предпочитаю встречаться с ним наедине, тет-а-тет, без посторонних. Его тоже устраивает такой способ общения. Ютиться в городе - это еще не значит видеть, слышать его, беседовать с ним о новостях, интересоваться его делами, сочувствовать его заботам или радоваться его беззаботности. Живя в городе, можно ведь и пренебре- гать городом, и избегать общения с ним. Глядя в его лицо, можно не ви- деть его глаз. Общаться с городом значит, смотреть ему в глаза. Они го- лубовато-серые. Иногда они кажутся зеленовато-серыми или коричневато-се- рыми. Они спокойны. В них отражаются облака и тучи, закаты и восходы, затмения солнца и фазы луны, птицы и самолеты. В их глубине мерцает душа города. У нас с городом неплохие отношения. Я бы даже сказал, что у нас с ним вполне дружеские отношения. Несмотря на свою мнительность и почти женс- кую капризность, он доверяет мне. Его улицы, набережные, площади, пере- улки, пустыри, кладбища, скверы, бульвары и парки всегда к моим услугам. Я могу шататься по ним сколько душе моей угодно. Когда же я устаю, город заботливо подставляет мне скамью, или каменный парапет, или хотя бы сту- пеньку крыльца одного из бесчисленных своих домов. Я могу посидеть, по- наблюдать, подремать или поразмышлять о причине того неизъяснимого, пря- мо-таки дьявольского обаяния, которым наделено это скопище всевозможных построек, нагроможденных, а местами и довольно аккуратно расставленных на удручающе плоской, пропитанной водою местности, омываемой мутными волнами хмурого, холодного моря. Отдохнув, я продолжаю свое движение по знакомым улицам, не заботясь о том, где могу очутиться. Как ни удивительно, на этих привычных маршрутах меня подкарауливают сюрпризы. Всякий раз изумляюсь: как я не приметил эти уникальные ворота? как проглядел этот диковинный карниз? как пропус- тил этот любопытнейший аттик? как прозевал эту соблазнительную кариати- ду, столь добросовестно подпирающую своим затылком угол массивного бал- кона? Приятно брести по широкой, прямой, пустынной улице, которая утыкается в белую громаду собора. Приятно глядеть, как пучатся и круглятся под се- рым небом его густо-синие купола. Они большие, но они чего-то боятся. Они сбились в кучу и ждут. Кто собирается на них напасть? Кто намерен их разрушить? Быть может, им можно помочь? Быть может, их судьба не безна- дежна? Вблизи купола не выглядят столь беспомощно. Удостоверившись в этом, я сворачиваю к Фонтанке. Она грязно-серая, как небо. Пожалуй, еще грязнее, еще серее. На льду валяется всякий хлам. У гранитного спуска томится вмерзший в лед, всеми забытый катер. У него до слез одинокий, сиротский вид. Легкий, изогнувшийся дугою мостик. Прямой, как рейсшина, Крюков ка- нал. Над рейсшиной торчит стоймя остро заточенный, тонкий карандаш зна- менитой колокольни. Девочка с эрдельтерьером. Лицо девочки утонуло в большой пушистой шапке из песца. Эрдель очень весел. Он лает, прыгает, носится вокруг де- вочки кругами. Задний, плоский, будто срезанный пилой, некрасивый фасад театра. На льду канала валяются рваные театральные афиши. Площадь. Похожий на резную шкатулку, компактный дворец за высокой, ажурной чугунной оградой. Мост. Слева и справа широкая река, покрытая колючим битым льдом. Сле- ва, и справа, и над головой - пространство. Оно беспредельно, как на мо- их картинах. В отдалении - опрокинутые вершинами вниз конусы белого па- ра, извергаемого полосатыми трубами электростанции. Поблизости - впавшие в зимнюю спячку буксиры. Набережная. Чугунные цепи на набережной. Маленькое кафе на набереж- ной. Мраморные столики. Кофейный, блестящий никелем, аппарат. Чашки и блюдца. Бутылки. Фасованный сахар в обертке. Аромат крепкого кофе. Раз- говор за соседним столиком: - Я им говорю: да побойтесь вы бога! - А они? - А они хохочут. Тут я не выдержал и... - Ну и правильно! Чего церемониться? - Вот и я так думаю. Снова набережная. Силуэт стройного бронзового человека, стоящего в позе Бонапарта, выигрывающего очередное сражение. Узорчатая кирпичная церковь, воздвигнутая в самом конце добродушного девятнадцатого столетия с подобострастной оглядкой на уже изрядно удалившийся в историю семнад- цатый век. Поворачиваю на улицу, влекущую меня на север, прямехонько на север, в дымку интригующей, что-то обещающей и настораживающей перспективы. По сторонам вполне пристойные фасады зданий, возникших в ту эпоху, когда бедняжка архитектура была скромна до крайности и по-школярски твердила давно уже пройденное и затверженное. Но иногда проскальзывают мимо и другие фасады. В них запечатлела себя несмелая попытка пролепетать что-то новое. Их игривость под стать их робости, но, в отличие от пер- вых, мертвеннохолодных и как бы окостеневших в тупой покорности прошло- му, они явно живые. Перемещаясь все далее на север и миновав три оживленных, пересекающих улицу проспекта, я оказываюсь в тихом, малолюдном месте, которое еще не- давно размещалось на самом краю города, а ныне уже подвинулось в его глубину. Узкая речушка с желтым, пятнистым льдом. Журчание нечистот, вытекаю- щих из канализационной трубы. Пар, клубящийся над нечистотами. Полусг- нившие сваи. Лодки, опрокинутые вверх дном и покрытые толстыми снежными тюфяками. Невдалеке зияет арка кладбищенских ворот. Из-за нее виднеется приземистый купол небольшой церкви. Кладбище старое, запущенное. Здесь давно не хоронят. Покосившиеся кресты. Полуразрушившиеся монументы. Ржавые решетки ветхих оград. Рух- нувшие на землю стволы мертвых деревьев. Подхожу к церкви. У входа - скамейка. На ней сидят старушки в черных платках. Одна рассказывает: - И вот, гляжу, входит он, такой веселый-веселый. Но не пьяный. Сов- сем трезвый. И в глазах чертики так и прыгают, так и прыгают. Оробела я, хотела перекреститься, да не могу. Хотите верьте, хотите нет. Рука будто не моя, будто чужая... Рядом со старушками кишение и гуканье голубей, с жадностью клюющих пшено. Головы их не видны, торчат одни хвосты. Сверху, с деревьев, в эту шевелящуюся массу хвостов камнем падают опоздавшие птицы. - А он мне и говорит: "Ты, бабка Фетинья, руку-то опусти! Устанет ру- ка-то!" Так, помню, и сказал - устанет рука... Я люблю старые кладбища. В их печальной заброшенности есть поэзия и сила. Они вырывают душу из потока сиюминутности и подталкивают ее к баш- не непреходящего. А это кладбище я знаю с детства. Тогда, едва узнав о существовании смерти, я боялся его панически. Когда родители водили меня сюда на прогулку, я стыдился своего ужаса и боролся с ним изо всех сил. "Ты чего такой бледный?" - спрашивал меня отец. И я бледнел еще больше. Мне нравится разглядывать старые памятники и читать надгробные надпи- си. Их мужественная сдержанность, их переполненная трагизмом краткая и точная информативность меня восхищают. Надежда Ивановна КАБЛУКОВА и сын ее младенец Иван скончались 13 мая 1909 года Отчего умерла Надежда Каблукова вместе со своим новорожденным сыном в один день? Какая тайна кроется за этим? И кто до сих пор посещает моги- лу? Снег расчищен. На мраморной плите лежит красная бумажная роза, будто снятая с моего приятеля - филодендрона. Правда, встречаются и болтливые надписи. Но и они не лишены очарова- ния. В них сквозит наивная надежда на интерес потомков к судьбе уже ушедших и не оставивших отчетливого следа в этом, еще продолжающем свое бытие малопонятном мире. Под сим камнем погребено тело рабы Божией С.-Петербургской Купеческой жены Екатерины Степановны СОКОЛОВОЙ Скончалась 1858 г. октября 19-го дня на 23-ем году от рождения в супружестве жила 5 лет 11 месяцев и 15 дней Любезно-Верной Супруге душевно уважающий супруг в память вечную Люблю я и надгробные стихи, нередко своеобразные по стилю и волнующие своей экспрессией. Явная неодаренность их создателей почему-то вызывает не раздражение и усмешку, но, напротив, сочувствие и даже умиление. В летах невинности оставшись сиротою, Ты, Ангел, на земле гостить не захотел, Но за родителем в мир лучший улетел И безутешную похитил мать с собою, Чтобы за гробом вновь с супругом съединить И с ними чистых душ восторги разделить. Прости. Небесный гость в обители блаженных, Ликуй с бесплотными и радуй незабвенных. Как жаль, однако, что ныне почти позабыт обычай начертания подобных стихов на надгробных монументах! Впрочем, не только этот добрый обычай предан теперь забвению. Огибаю церковь. Окна ее освещены. Слышится хор. Началась вечерняя служба. Иду по узкой, протоптанной в снегу тропинке в сторону речки. Впереди виднеется небольшая часовенка с покосившимся крестом над железными реб- рами лишившейся покрытия главки. Часовенку эту я помню. С детства, с тех самых далеких времен помню я ее темный, пугавший меня силуэт, полуприк- рытый стволами деревьев. Но ни тогда, ни позже так и не приблизился я к ней ни разу, так и не поинтересовался, кто под ней погребен. Приближусь хоть сейчас. Снег жестко, но мелодично скрипит под моими ботинками. Деревья и па- мятники отступают в стороны. Часовня растет и потихоньку разворачивается ко мне главным фасадом. Останавливаюсь. Стою перед нею. Оглядываю ее. Серый известняк. Резьба по камню. Владимир, тринадцатый век - нео- русский стиль начала двадцатого. Два небольших окна под самой крышей. На окнах толстые железные решетки и остатки стекол. Вход заложен кирпичом. Над входом неглубокая ниша для иконы и надпись: Ксения Владимировна ОДИНЦОВА-БРЯНСКАЯ ум. 16 декабря 19... В том месте, где на камне был обозначен год смерти, небольшая выбои- на. Будто ударили чем-то тяжелым. Сразу за часовней спуск к речке. В полынье у самого берега неподвиж- ная коричневая вода. К ней склоняются тонкие ветки прибрежных кустов. По льду расхаживают две вороны. Время от времени они что-то клюют. За реч- кой, на другом берегу, громыхая проезжает трамвай. Мальчишка с портфелем бежит по берегу и орет: "Витька! Витька! Погоди-и-и!" Снег вокруг часовни чистый, ровный. На нем четко отпечатываются мои глубокие следы. Обхожу часовню вокруг. Не так уж плохо она сохранилась. Резьба почти цела. И крыша тоже. Жаль, что главка так обветшала. Брянская... Где-то, когда-то слышал эту фамилию... В детстве... или позже... или не так уж давно. Слышал или видел ее напечатанной в ка- кой-то книге... или в журнале, в каком-то старом, очень старом журнале. В общем-то даже неоднократно и слышал и видел... да, да, неоднократно. Брянская... Брянская... Ах, Брянская! неужели это та самая Брянская! Ну конечно же та самая! Вот она где, голубушка, приютилась! Вот она, оказы- вается, где! Стою перед часовней, радуясь находке. Будто я искал эту могилу, будто я долго и упорно ее искал и вот наконец-то мои поиски увенчались успе- хом. В тумане памяти возникают просветы, прорехи, сквозные отверстия. В них виднеется нечто расплывчатое, полускрытое еще туманом. ...Певица... была знаменита... пела что-то цыганское... была очень знаменита... потом ее забыли... почти совсем забыли... иные времена, иные песни... а была страшно знаменита и, кажется, богата... да, разуме- ется, богата - вон какая часовня, какой мавзолей! Взобравшись на ограду соседней могилы и уцепившись рукой за решетку окна, заглядываю внутрь часовни. Она пуста. На облупившемся потолке ос- татки росписей. На стенах остатки мраморной облицовки. На полу явственно обозначен небольшой квадрат люка, будто его недавно открывали. В углах скопился принесенный ветром снег. Спрыгиваю с ограды. За речкой проезжает второй трамвай. Безнадежно серые облака топчутся над кладбищем, не пытаясь скрывать свою больничную неприкаянность. Порыв ветра. Скрип и стук ветвей над головою. В моем мозгу вертится старая поцарапанная пластинка, истязаемая затупившейся иглой: "...была знаменита, а теперь забыта, увы, забыта, всеми, всеми забыта, увы, забыта, а была знаменита, была знаменита, была знаменита, но теперь забыта, увы, забыта, увы, забыта, увы, забыта..." - Да, забыта! - говорит кто-то рядом со мною скрипучим, противным го- лосом. Оглядываюсь. Предо мною старичок с седой бородкой клинышком, в круг- лых, железных, старомодных очках, в каракулевой старомодной шапке пирож- ком, в черном старомодном потертом пальтеце и в ветхозаветных фетровых ботах. - Полностью, окончательно забыта! - произносит старикашка торжествен- но и даже несколько угрожающе. Очки его зловеще посверкивают. Глаз не видно, они прячутся за очками (может быть, их и нет совсем - вместо них очки?). - А ведь неплохо пела, вовсе неплохо! - добавляет старичок и, повернувшись ко мне спиной, медленно удаляется. Сделав несколько шагов, он оглядывается, и опять очки его сверкают недобрым блеском. И глаза по-прежнему отсутствуют. Гляжу ему вслед. Гляжу, как он движется между памятниками, сам похо- жий на памятник, на ходячее надгробие в шапке пирожком и в очках. Гляжу, как он исчезает за монументами, как он растворяется в этом заброшенном городе позабытых мертвецов. Может быть, он тоже мертвец? Сейчас спустит- ся по лесенке на дно склепа, уляжется в гроб, прикроется крышкой и будет лежать, как лежал, и будет лежать спокойно? Возвращаюсь к церкви. Подхожу к паперти. Подымаюсь по ступеням. Сни- маю шапку. Запах ладана, колеблющееся пламя свечей, неподвижные огоньки лампад, яркая позолота иконостаса, белые полотенца на иконах, вкрадчивый голос священника. Стою, слушаю. - Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою; бла- гословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших... Рядом со мною ничком на полу маленькая серенькая старушонка - се- ренькое пальтишко, серенький платок на голове, серенькие валенки. Как мышь. И совсем не шевелится... Покупаю в киоске свечу за рубль и зажигаю ее у образа Богоматери (глаза огромные, младенца держит крепко, судорожно сжимая его тельце, будто боится - вот-вот отнимут). Шепчу еле слышно: - Помяни... Мария, позабытую Ксению Брянскую. Если не трудно. Выйдя из кладбищенских ворот, я натыкаюсь на вечерние сумерки. Они бесшумно, ловко пробираются в город и располагаются в нем с комфортом. Наступает их час. Сумерки просачиваются в переулки и наполняют доверху дворы-колодцы. Подворотни уже целиком во власти сумерек. Здесь густеет, уплотняется темнота. Сумерки прорываются на улицы и льются в обширные резервуары площадей. Они подымаются все выше и выше, к верхним этажам домов. Они подкрадываются к карнизам и заползают на крыши. Они грозят городу пол- нейшим затоплением. Они упорны и целеустремленны. Безнаказанность их действий очевидна. Город не пытается защищаться, он покорился судьбе, он обречен. Двигаюсь, раздвигая полумрак своим телом. Он тотчас же смыкается за мною. Плыву в полумраке, рассекая его грудью, разгребая его руками, ощу- щая его упругое сопротивление. Рядом со мною плывут прохожие, чуть поо- даль проплывают автобусы и такси. Я питаю слабость к сумеречному вечернему городу. Меня волнует этот искушающий, ненадежный, обманчивый час полутьмы-полусвета, когда фонари еще не зажглись, когда исчезают объемы и на их месте остаются только си- луэты, когда царит синее и фиолетовое, лишь кое-где исчерканное красны- ми, белыми и зелеными каракулями уже горящего неона. Я люблю этот час сожалений о навеки утраченном прошедшем дне и неясных надежд на благора- зумие грядущей ночи. В этот час прохожие лишаются лиц. Безликость прида- ет им значительность, превращая их из людей каких-то в людей вообще, в тех людей, которые обитают на моих картинах. А лицо города в полумраке становится неузнаваемым и даже слегка враждебным. Я боюсь смотреть в не- го. Но все же смотрю. Иду по длинному, безнадежно прямому проспекту, ось которого прочерче- на светящейся линией уже зажженных ламп. Гляжу в освещенные витрины. ...Забыта. Отчего же забыта, если хорошо пела? Отчего же время посту- пило с ней так жестоко? В чем провинилась она перед вечностью и потомка- ми? Или вечность столь прожорлива, а потомки столь неблагодарны? Или все-таки она пела не так уж здорово? Так себе пела? И слава ее была не- заслуженной, и успех ее был случаен? Витрина магазина игрушек. Большой надувной крокодил. Хвост у него толстый. Морда у него добрая. Довольно обаятельный крокодил. Рядом кук- ла-блондинка с круглыми голубыми глазами. Немножко похожа на Анастасию. Смотрит на меня с удивлением. Чего во мне удивительного? Тут же оранже- вый плюшевый медведь. Почему, собственно, оранжевый? Вопрос, впрочем, бессмысленный. Отчего же не быть ему оранжевым? Очень красивый яр- ко-оранжевый медведь. И еще какой-то зверь неизвестной породы. То ли пес, то ли заяц, то ли лисица. Пожалуй, все-таки пес. Но не исключено, что он все же заяц. ...Забыта. Что такое забвение? Как выглядит Лета? Широкая она или уз- кая? Быстрая или тихая? То, что она глубокая, совершенно очевидно. А можно ли пить ее воду? Вода забвения, наверное, жутко холодна - зубы от нее ломит. Витрина овощного магазина. Среди банок с консервированными бобами, среди кочанов капусты и увядших пучков зеленого лука спит большой, ры- жий, пушистый кот. Спит в непринужденной позе, лапами кверху. Живот у кота светло-желтый, подушечки лап нежно-розовые, нос тоже розовый. Хвост изящно откинут и свисает с полки наподобие пучка увядшего лука. ...Как эфемерна слава! Как призрачен успех! Как безнадежны усилия че- ловеческие в неравном поединке со временем! Витрина парикмахерской. Сквозь нее виден женский салон. Несчастные женщины неподвижно, как изваяния, сидят под какими-то блестящими метал- лическими колпаками, напоминающими космические аппараты. Для того, чтобы прическа была достаточно элегантной и прочной, возникает необходимость в непродолжительном космическом полете. Двум женщинам стригут волосы. От- секаемые ножницами пряди беззвучно падают на пол. Молоденькое, совсем еще юное созданье женского пола сидит за столиком маникюрши. Ее руки ле- жат на белой подушечке. Мелькают сверкающие никелем маникюрные щипчики. Рядом - шеренга бутылочек с лаками для ногтей. ...Интересно, какая она была? Небось толстуха (все певицы страдают ожирением). Этакая монументальная, грузная брюнетка без шеи и без намека на талию. Сросшиеся на переносице черные брови. Волосатая бородавка над пухлой малиновой губой. Голос, разумеется, был низкий, грубый, почти мужской. Когда пела, приплясывала, поводила плечами, поигрывала бедрами, теребила короткими, унизанными перстнями пальцами концы черной шали с длинными кистями (уж конечно, была и шаль!). Витрина женского ателье одежды. На переднем плане два манекена. На заднем - швейная мастерская. Широкие столы. На столах куски материй. У столов швеи с булавками во рту. В глубине несколько мастериц за швейными машинками. В помещении жарко. Все швеи одеты по-летнему. Форточка откры- та. В ней мелькают лопасти вентилятора. ...Старичок-то вроде бы и рад, что она забыта. Конечно, помнит ее. Расспросить бы его, какая она была. Упустил старичка. Растерялся. Очков его испугался. Странноватый, вообще-то, был старик. Жутковатый. В часов- не, конечно, что-то было. Стояла какая-нибудь статуя. А Одинцов, стало быть, ее муж. Тоже певец? Или адвокат? Или военный? Военные всегда обо- жали цыганский жанр - гитарный звон и все эти вздрагивания, и все эти замирания, и все эти выкрики, и вихри разноцветных юбок, и дробь сапо- гов, и шлепки ладоней по голенищам. Витрина книжного магазина. Господи, сколько уже написано книг! А я, сочинитель, пишу новые. Сумерки угасают. Сгустившись до предела, они превращаются в ночной мрак. Крыши, трубы и антенны растворились во мраке. Только освещенные прожекторами шпили и купола дерзко, но без дурных намерений вонзаются в черную пустоту неба, лишенного звезд и луны. Приглядевшись, можно, одна- ко, заметить в небе некое движение. Это сонно колышутся плотные массы уже надоевших мне больничных облаков, решивших, как видно, заночевать над городом. Поутру выспавшиеся облака тихо покидают место своего ночлега и удаля- ются к востоку. Загромождавшееся ими нежно-голубое февральское небо отк- рывается взорам уже отвыкших от небесной голубизны горожан, а также мно- гочисленных туристов, которые, как всегда, заполняют центральные кварта- лы города и выстраиваются в длиннейшие очереди у дверей музеев. Посещения издательства травмируют меня не менее, чем пребывание на службе. Но это травмы иного рода. Они сулят некую компенсацию, некие ра- дости, за которые можно и пострадать. Поднявшись на четвертый этаж, я подхожу к двери с табличкой "Главный редактор" и приоткрываю ее. - Разрешите? - говорю я и, услышав в ответ "да-да-а", вхожу в каби- нет. - Садитесь! - говорит редактор, и я сажусь, почти утонув в глубоком и чрезмерно мягком, подозрительно мягком кресле. - Я пригласил вас вот по какому случаю, - продолжает редактор, глядя на меня поверх сдвинутых на кончик носа очков. Его белые, очень чистые, типично редакторские руки сложены на широком, массивном, типично редакторском столе, а точнее - на моей рукописи, которая лежит на столе. - Ваша рукопись великовата. Объем книги не должен превышать двух печатных листов. Придется сокращать. Я тут кое-что отобрал. То, что помечено знаком минус в кружочке, на мой взгляд, можно изъять вполне безболезненно. Книга станет даже лучше, ком- пактнее. Посмотрите. Подумайте. Прикиньте. Не тяните. Рукопись вернете через две недели. - Но, видите ли, - начинаю я неуверенно, - по договору издательство обязуется опубликовать сборник объемом в три листа... Рукопись пролежала у вас уже три года, и я надеялся... - У нас нет бумаги. Когда будет - неизвестно. Мы можем, если хотите, отложить вашу книгу еще на год. Но нет гарантии, что через год бумага появится в должном количестве. - Так, стало быть, все издания этого года сокращаются из-за недостат- ка бумаги? - Ну... не все. Не совсем все. Но многие. - А какие, например? - Я, право, не помню. Можете справиться у секретаря. Редакторские глаза уже скрылись за стеклами очков. Стекла поблескива- ют, бликуют, как у злого старичка на кладбище. Редакторские пальцы шеве- лятся, перебирая листы моей несчастной рукописи. Над редакторской голо- вой восседает в золоченой раме Лев Николаевич Толстой. Взгляд его суров. Брови насуплены. Борода обильна и неопрятна. Старец внимательно глядит в затылок редактору. Тот, наверное, чувствует пристальность толстовского взгляда и потому ежеминутно передергивает плечами. Звонит телефон. Ре- дакторская рука тянется к трубке и подносит ее к белому плоскому уху. - ...Разумеется! Никаких разговоров не может быть! Пусть скажет спа- сибо, что мы... Ведь можно было бы вообще... Да, да, сейчас приду! Редакторская спина распрямляется, и редактор встает. Оказывается, он невысок, щупловат и лишен приличествующей его положению солидности. Ла- донь редактора протягивается ко мне. Выхожу на проспект и сворачиваю на набережную канала. Не торопясь, двигаюсь к возвышающейся вперели цветистой, московского типа церкви, ко- торая, не уместившись на суше, сползла с берега на воду, точнее - на лед, засыпанный собранным на улицах грязным снегом. Дойдя до горбатого мостика с фонарями, перехожу на другой берег и продолжаю двигаться впе- ред, разглядывая на ходу разноцветные главы причудливого храма. Его кресты сияют золотом на фоне все еще голубого, хотя уже и не столь проз- рачного, тускнеющего неба. Мне не везет. Мне жестоко не везет. Меня вроде бы печатают, а вроде бы и нет. Меня печатают чуть-чуть, едва-едва. Создается лишь видимость, что меня печатают. Редакторы журналов и издательств приветливо улыбают- ся, дружески смотрят мне прямо в глаза, участливо интересуются моими ли- тературными делами и дают мне обещания. Но, глядя мне в глаза, они умуд- ряются одновременно глядеть сквозь меня куда-то вдаль. Вдали, за моей спиной, всегда оказывается что-то очень важное, привлекающее редакторс- кое внимание. Иногда я быстро оглядываюсь, чтобы заметить это важное. Но, увы, не замечаю ничего существенного. И недоумеваю. Наверное, я пишу что-то не то. А может быть, не так. Худший вариант, если пишу не то и не так. Но ведь я пишу неплохо! Об этом твердят сами редакторы. Об этом сообщают читателям мои, правда немногочисленные, ре- цензенты. Об этом мне пишут в письмах мои поклонники и поклонницы (есть они у меня). Наверное, надо писать как-то по-другому. Но как? Как все остальные? Но мне не хочется писать, как пишут все остальные. Я желаю писать по-своему. "Просто ты не умеешь писать, как пишут все остальные, а надо уметь!" - так сказал мне три года тому назад литератор В. "Просто ты слишком упрям, и это нехорошо!" - сказал мне в прошлом го- ду литератор Ф. "Просто ты дьявольски гордый! - сказала мне поэтесса Ш. месяц тому назад. - А излишняя гордость - порок!" - добавила она и засмеялась се- ребряным смехом (ее всюду печатают). "Ты, друг, сам придумал себе такую биографию. Вот и мучайся!" - эти мрачные слова неделю тому назад прошептал мне в лицо весьма маститый по- эт, дохнув тяжким, водочно-селедочным ароматом. "Черт подери, отчего я не такой, как все?" - думаю я частенько. "От- того, что все они утки, гуси и курицы, а ты - лебедь," - говорит мне преданная Настя, и в эту минуту я люблю ее безумно. На днях позвонила какая-то девица. "Вы извините. Вы меня не знаете. Но я хотела вам сказать, что у вас удивительные стихи. Они открыли мне целый мир. Спасибо вам. Извините". Эта девица, конечно, истеричка, восторженная дура. Небось каждому ма- ло-мальски печатающемуся стихотворцу звонят такие психопатки. И все-та- ки... А давеча прислал письмо некий темпераментный юноша. "Ваши стихи меня потрясли. Как просто, умно, современно! Вы - лучший поэт наших дней!" Этот молодой человек - южанин. Южанам свойственна повышенная эмоцио- нальность, они любят преувеличивать. Их все время тянет к гиперболам и аффектации. И однако... А одна интеллигентная дама сказала: "Вы хорошо пишете, очень любопыт- но пишете, талантливо пишете. Но вы пишете слишком оригинально. Вас нач- нут понимать через пятьдесят лет. Приготовьтесь к этому". А один столичный знаток литературы написал мне: "Это не поэзия. Это проза, да к тому же посредственная. Это пустое, беспочвенное, бездухов- ное, бессмысленное, враждебное здоровым традициям оригинальничанье. Пи- шите нормально и не кривляйтесь!" А друзья говорят мне: "Плюй на всех и пиши, как пишешь. И меньше ходи по редакциям". Но я все хожу и хожу по редакциям. Ограда, мимо которой я шагаю, обходя сзади вышеупомянутую церковь, во всех отношениях великолепная ограда из кованого железа с очень нату- ральными широкими листьями и не менее натуральными полураспустившимися цветами, высокая, пышная сквозная ограда, полукольцом окружающая удиви- тельную церковь, вдруг прерывается, и я вхожу в заваленный снегом Михай- ловский сад. По расчищенной дорожке иду к бело-желтому небольшому па- вильону, стоящему в глубине сада и многократно перечеркнутому черными стволами деревьев. А я все хожу и хожу по редакциям. Как и всякому писателю, мне хочется печататься. Как и всякому писателю, мне требуются читатели. Как и всякий писатель, я жду признания. Да и от славы я бы не отказался. Она не будет лишней. Говорят, что она обременительна, но мне кажется, что я справлюсь с этим бременем. Эй, слава! Где ты? Я тут! Я прошу тебе твои капризы, твою взбалмошность. Я даже готов простить тебе твою неверность! Я жду тебя, эй, слава! Ты слышишь меня? Подойдя к павильону, я останавливаюсь и любуюсь этим изящным пустяч- ком, так, между делом, для одного лишь удовольствия созданным знаменитым мастером. Из-за колонны выходит женщина, и я вздрагиваю. Стройна. Роста среднего. Пальто черное, длинное, до пят, узкое в та- лии. Небольшой стоячий воротничок из соболя. Соболь по подолу и на рука- вах. В руках большая муфта, тоже из соболя. Волосы пышные, темнорусые, с золотистым отливом... Плоская соболья шапочка... Сбоку цветочек. Лицо? Его не видно. Женщина смотрит в сторону. Виден только висок. На виске выбившийся из прически локон. Видна щека. На щеке легкий румянец. Видно розовое маленькое ухо. В ухе крупная серьга с красивым зеленым камнем. Наверное, это изумруд. Постояла. Снова скрылась за колонной. Затаив дыхание, поднимаюсь по ступеням на каменную площадку, крадусь к колонне, осторожно заглядываю за нее - никого! Вдруг вижу - незнакомка в соболях идет по аллее, идет быстро, мелкими шажками (теперь женщины так не ходят). Бросаюсь следом, но она уже дале- ко. Прибавляю шагу, но она идет слишком быстро, будто знает, что я ее преследую, будто пытается скрыться от погони. Ворота. Запыхавшись, выбегаю на Садовую. У тротуара стоит коляска. Настоящая, одноконная, крытая черным лаком, легкая коляска. Поднятый ко- жаный верх. Широкая спина возницы с голубым кушаком. Гнедая тонконогая лошадь. "Отчего же коляска, а не сани? - мелькает у меня в голове. - Ах, да! Мостовые посыпают песком!" Рядом с коляской стоит моя незнакомка. Она вытаскивает руку из муфты, подхватывает подол пальто, ставит ногу на ступеньку (ботинок черный, с узким носком и высокой шнуровкой) и легко вскакивает в экипаж. Кучер натягивает поводья, и лошадь с места берет рысью. Мягко покачиваясь на рессорах, коляска уезжает. Я провожаю ее взглядом. Задержавшись у перекрестка, она сворачивает на Инженерную. Ли- цо! Его я так и не увидел. Киносъемка, конечно. В городе что-то снимают. Сейчас перерыв. Актри- се, а может быть, всего лишь статистке, захотелось прогуляться. Все на- турально: и шапочка, и ботинки со шнуровкой, и муфта, и голубой кушак кучера. А как приятно прокатиться по городу в старинной коляске... Но ведь там, в вагоне, тоже была она! Не снимая старомодного пальто, не ме- няя старомодной прически, оставаясь все в той же "таблетке" с цветком, едет куда-то за город? Господи! Да мало ли почему она отправилась за го- род! Съемка идет одновременно и в городе и где-то в пригороде. Вечером возвращалась со съемки - только и всего! Но в электричке она была без сережек - хорошо помню. А тогда, в комнате, конечно мне померещилось. Книжку я сам брал машинально, не соображая, думая о чем-то другом и за- быв прикрыть дверцу. Такое бывает со мною, бывает. И все это вместе - совершенно случайное, да, да, случайное, беспричинное, ни к чему не обя- зывающее и ни на что не намекающее стечение обстоятельств. Коляска-то, между прочим, отличная. И, кажется, совсем новая. А ло- шадь холеная и хороших кровей. Прекрасная лошадь. Соболь явно нату- ральный. Изумруды вроде бы тоже. Нет, не статистка - актриса. Любопытно, что снимают? Очередной рассказ Чехова? Или за Бунина уже взялись? Или это исторический фильм? Дама в соболях - бесстрашная революционерка. В муфте она прячет браунинг. Ей поручено политическое убийство. Но прово- катор помешает ей выполнить задание. Она, бедняжка, окончит свои дни на виселице. Браунинг небось совсем маленький, симпатичный. Пули отравлен- ные. Пули непременно должны быть отравленными, чтобы уж наверняка. Но как изящно приподняла она рукою подол! Будто это вовсе привычное для нее дело, будто каждый день по нескольку раз садится она в экипаж. Актриса, видать, способная. И хорошо вошла в образ. Настин дом построен в том стиле, который когда-то почти у всех вызы- вал негодование, а теперь почти всех приводит в восторг. Фасад живописен и претенциозен. Он благоухает цветами и женской парфюмерией. Цветы рас- тут на карнизах и прямо на стенах, образуя подобие плотно засаженных клумб. Их вялые, длинные стебли, слегка изгибаясь, безвольно тянутся вниз и опутывают оконные наличники. Над окнами виднеются головы красивых печальных женщин с распущенными змеевидными волосами. Волосы тянутся к цветам. Цветы вплетаются в волосы. Печальные красавицы выглядывают из зарослей экзотических растений. В вестибюле остатки мраморного камина. Он тоже украшен женской голо- вой. Но эта женщина почему-то весела - она улыбается. Потолок вестибюля сплошь покрыт гипсовыми листьями. Вероятно, это листья тех цветов, кото- рые на фасаде. Настя живет на третьем этаже. Между вторым и третьим этажами на лест- нице сохранился витраж: красная лодка под белым парусом несется по сине- му морю, разрезая носом кудрявые волны. Над морем повисли сдобные, румя- ные облака. Дверь Настиной квартиры. Старинная бронзовая ручка, до блеска вытер- тая руками жильцов. Над кнопной звонка - табличка: Алтуфьевы - 1 зв. Панкратова - 2 зв. Коган - 3 зв. Рюхины - 4 зв. Курнаков - 5 зв. Нажимаю на кнопку два раза. За дверью торопливые шаги, лязг отпирае- мых запоров. Дверь распахивается. Меня накрывает облако дивного аромата ("Шанель" 1 5). На пороге Настасья. Пушистый серый свитер, желтые вельветовые брючки, домашние тапочки восточного фасона с загнутыми нос- ками и ярким шитьем. Прическа безукоризненна. Подрисованные глаза - то- же. Накрашенные губы - тоже. В глазах синее сияние. Пушистый свитер при- дает Насте сходство с каким-то симпатичным зверем, которого хочется тут же погладить и потискать. Настя широко улыбается, предоставляя мне возможность еще раз убе- диться в том, что и зубы у нее, слава богу, удались. Она прижимается ще- кой к моей бороде. Ее ресницы щекочут мне нос. - Вытирай как следует ноги! - говорит Настя. - Пол только что вымыт. Тщательно и с удовольствием вытираю ноги о резиновый половичок. Идем по длинному, полутемному коммунальному коридору. Слева и справа - двери. У каждой еще один половичок. Вот и Настина дверь с половичком. Он ка- кой-то особенный, по-женски кокетливый. Опять вытираю ноги. Стараюсь. - Ну хватит, хватит! - говорит Настя, и мы входим в комнату. Мне полезно бывать у Насти. Я чувствую себя здесь умиротворенно. Нас- тино жилище - маленький женский рай. Все здесь женственно, женоподобно - и мебель каких-то особенно мягких очертаний, и шторы какого-то лукавого, соблазнительного рисунка, и ковер с каким-то волнующе-длинным и нежным ворсом, и фарфоровые статуэтки на серванте, изображающие игривых краса- виц восемнадцатого века в черных полумасках и с раскрытыми веерами, под- несенными к алым губкам. Даже развешанные по стенам репродукции с из- вестных пейзажей Куинджи выглядят почему-то женственно. Настина комната заменяет ей целую квартиру. Здесь и гостиная, и спальня, и столовая, и частично кухня (Настя держит холодильник в комна- те). Вокруг полнейшая чистота и полнейший порядок. Пыли нигде не видно. Все вещи стоят и лежат на своих местах. Настя аккуратистка, чистюля, чистоплюйка, и это мне ужасно нравится - я и сам чистоплюй. Рядом еще одна комната, поменьше. В ней ютится Женька. Ему восемь лет. Он белобрыс и веснушчат. Он голубоглаз, как Настя. Но сейчас его нет, он у бабушки. На столе приготовлено угощенье - бутылка марочного портвейна, сыр, яблоки, пастила. - Ну, что с книжкой? - спрашивает Настасья, наливая в рюмки портвейн. - Неважно, - отвечаю я. - Придется выбросить десяток стихотворений. Они экономят бумагу. - Свинство! - возмущается Настя. Она вскакивает со стула и шагает по комнате, на мужской манер засунув руки в карманы своих штанов. - Нет, какое скотство! - не унимается Настя. - На твои стихи не хва- тает бумаги! - Ладно, не расстраивайся, - говорю я, - мне не привыкать. - Бедный ты мой! - шумно вздыхает Настя и, подойдя сзади, обвивает мою шею пушистой рукой. - Страдалец ты мой! Хорошие всегда страдают, а плохие веселятся! Она наклоняется и, запрокинув мою голову, целует меня в губы. Поцелуй сильный, долгий и жадный. На раздвинутом диване появляются простыня и подушки. Свет гаснет. В окне фиолетовые сумерки. Они снова затопляют неспособный постоять за се- бя слабохарактерный город. Они заглядывают в комнату. Они подсматривают, как раздевается Настя. А Настя умеет раздеваться. А Настя раздевается талантливо. А Настя раздевается вдохновенно. О, как это все!.. Трудно подыскать подходящий эпитет. Так, наверное, раздевались наложницы фараонов, с детства научен- ные тонкому искусству раздевания. Так, вероятно, раздевались молодые, еще любимые королями королевы, когда им приходилось обходиться без помо- щи прислуги. Так Диана обнажалась на берегу ручья, когда ее увидел нес- частный Актеон. Расстегиваются пуговицы, крючки и молнии. Развязываются узелки, осво- бождаются петли. Что-то перелетает через голову. Что-то сползает вниз, на бедра, и далее к лодыжкам. Что-то чуть задерживается на локтях и ко- ленях. Что-то скользит безо всякой задержки. Что-то уже валяется на по- лу, уже топчется голыми ступнями. Я целую мягкий, теплый Настин живот. - Не горюй, мой дорогой! - шепчет Настя и умолкает. Раздается громкий и мелодичный бой часов (недавно Насте подарили электрические часы с боем). - Ой! - вздрагивает Настасья. - Уже семь часов! Если мы не придем, Знобишин смертельно обидится, смертельно! Я тебя умоляю! Не проходит и пяти минут, как то, что валялось на полу и было разбро- сано по всей комнате (только в этом единственном случае Настя позволяет себе что-то разбрасывать), снова обретает свои места на бесподобном Нас- тином теле. Зажигается свет. Настя прихорашивается у зеркала. Я подхожу к ней и беру ее за плечи. Я вижу в зеркале голубоглазую, светловолосую, совсем еще молодую и очень привлекательную женщину, которую бесцеремонно обнимает какой-то бородатый и уже немолодой субъект. Настя смеется. - А мы с тобой неплохая парочка! - говорит она. Обсуждение выставки закончилось. На него мы опоздали. Знобишин издали машет нам рукой. Он улыбается. У него счастливое лицо. Его, конечно, хвалили. Его всегда хвалят. Знобишин подходит и церемонно целует Настину руку. - Вы, Анастасия Дементьевна, просто ослепительны! Вами можно любо- ваться только сквозь дымчатые очки! Знобишин называет Настю по имени и отчеству. Так ему нравится. Он давно уже влюблен в Настю, и об этом знают все. Насте приятно, что Зно- бишин влюблен. И даже мне это приятно. Настя берет Знобишина под руку. Мы идем по залу. Все смотрят на Настю и Знобишина. Я тоже смотрю на них. "Красотка! " - говорит кто-то за моей спиной. "Да, хороша! - соглашается второй голос. - Везет Знобишину!" На стенах знобишинские шедевры: "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у берега", "Портрет Афанасия Петровича", "Ледоход", "Натюрморт с матреш- кой", "Зима пришла". - Приятный колорит! - произносит Настя, останавливаясь у "Натюрморта с матрешкой". - А теперь ко мне в мастерскую! - провозглашает Знобишин. - Чудесно, чудесно! Отпразднуем ваш успех! - радуется Настя. Едем в такси. Останавливаемся у магазина. Знобишин нас покидает, но вскоре возвращается, прижимая к груди бутылки шампанского. - Сегодня будем пить одно шампанское! - кричит он. "Его не узнать, - думаю я, - успех преображает человека". Едем дальше. Держим на коленях бутылки. - Смотри-ка, - шепчу я Настасье, - у Знобишина за плечами что-то вид- неется. Не крылья ли это? - Ау, Знобишин! - говорит она. - У вас на спине что-то торчит! - Где? - пугается Знобишин и поспешно засовывает руку за спину. - Ха-ха-ха! - смеется Настя. - Это же крылья, Знобишин! Это ваши собственные крылья! Вы окрылены! Вы крылаты! Ха-ха-ха! - смеется Настя, тычась лицом в плечо смущенного и совершенно раздавленного счастьем Зно- бишина. Подворотня. Первый двор, довольно широкий. Туннель проезда. Второй двор, чуть поуже. Еще туннель. Третий двор, узкий, как щель. Обшарпанная дверь. Узкая черная лестница с железными перилами. Ведра у дверей квар- тир. Запах кошек, щей с говядиной, котлет с луком, маринованной селедки, копченой трески, заплесневелого хлеба, несвежих яиц, окурков, апельсин- ных корок, подгоревшего подсолнечного масла, гнилой картошки, тухлой ка- пусты. Поднимаемся. Миновали четвертый этаж, пятый, шестой. - Я вас умоляю, Знобишин! Скажите честно, сколько мы еще будем та- щиться по этой вонючей лестнице? - стонет запыхавшаяся Настя. - Уже пришли! - объявляет Знобишин. Перед нами небольшая дверь с толстым железным засовом и висячим зам- ком внушительных размеров. Знобишин долго возится с ключами. Наконец дверь распахивается с жалобным писком. За нею виднеются прутья железной решетки. Снова бренчание ключей. Но вот и решетка уже открыта. Щелкает выключатель. Входим. У Знобишина, оказывается, великолепная мастерская. В мансарде. Прос- торная, удобная, обжитая. В прихожей висят неизвестные мне знобишинские творения. В рабочей комнате - мольберт с незаконченным городским пейза- жем, палитра, тюбики, бутылки, кисти, мастихины, подрамники, пустые ра- мы, мраморная голова Лаокоона, запах льняного масла и скипидара. В ком- нате для приема гостей - тахта, накрытая лохматыми собачьими шкурами, плохо сохранившееся кресло павловских времен, значительно лучше сохра- нившийся низкий столик неизвестного времени и небольшой книжный шкаф на- чала нашего века в полной сохранности. В шкафу книги по искусству и нес- колько фотографий, прижатых к стеклу. Бодрый, приплясывающий, подпрыгивающий, неузнаваемый Знобишин то и дело убегает на кухню и притаскивает оттуда тарелки, вилки, стаканы и какую-то закуску. После он приносит старинный хрустальный бокал с замыс- ловатым вензелем на боку. - Внимание! Восемьсот девятнадцатый год! - торжественно изрекает хо- зяин. Бокал идет по рукам. И верно: под вензелем цифра - 1819. - Поклон- ники! - продолжает Знобишин. - Поклонники моего скромного таланта под- несли презент. Из него будет пить божественная Анастасия Дементьевна! Кто желает помыть руки - извольте. По коридору налево. Настя уходит. Подхожу к шкафу. Разглядываю выставленные за стеклом фотографии. На одной из них - старой, коричневого оттенка, наклеенной на толстое картонное паспарту с золотым тиснением, с гербом и фамилией вла- дельца фотоателье, - молодая женщина. Она сидит на стуле с высокой спин- кой, украшенной почти такими же цветами, как и на фасаде Настиного дома. Она сидит, положив ногу на ногу и сложив руки на колене. Одета по моде девятисотых годов: белая блузка с длинными рукавами, с высоким, закрыва- ющим шею воротничком, и темная, строгая, видимо шерстяная, юбка. На гру- ди жемчужное ожерелье. На воротничке жемчужная брошь. В ушах серьги с крупными камнями. Лицо красиво и благородно: высокий чистый лоб, брови, крутыми дугами взлетающие к вискам, светлые, широко расставленные глаза, тонкие ноздри, изящного рисунка рот с чуть припухшей нижней губой, неж- ный овальный подбородок. Лицо спокойно и задумчиво. В глубине счастливых глаз и в уголках счастливого рта затаилось некое подобие грусти, некая усталость и как бы предчувствие несчастья. Волосы пышные... подвитые... собраны на затылке в узел... Насвистывая что-то бравурное, Знобишин хлопочет у столика. - Кто это? - спрашиваю я, кивая на фотографию. - Это Брянская, - отвечает Знобишин, продолжая беззаботно насвисты- вать бодрый мотивчик. - Певица. Была стра-а-ашно знаменита, феноменально знаменита. Теперь ее и не помнит никто. Сик транзит гл[cedilla]риа мун- ди! А что, понравилась? Она и мне нравится. Красивая баба. Настя возвращается. Мы усаживаемся за столик. Хлопает пробка. "Ай!" - взвизгивает Настя - шампанское льется ей на колени. Знобишин бежит на кухню за полотенцем, тут же прибегает обратно и долго хлопочет вокруг Насти. - Ничего, - говорит она. - Приятно искупаться в шампанском. Пьем. Произносим тосты. За успехи Знобишина, за искусство, за Настино совершенство, за всеобщее процветание. - Выпьем в память о Брянской! - говорю я вдруг, вставая со стаканом в руке. - Помянем ее, всеми забытую! - А кто она такая? - спрашивает Настасья озабоченно. - Исполнительница цыганских романсов! - отвечает Знобишин и, вынув из шкафа фотографию, сует ее в Настины руки. Настя бледнеет. Осторожно, с опаской держа карточку на ладони, она внимательно ее рассматривает. - Недурна, - говорит она, помолчав. - Вся в золоте и жемчугах. Как видно, не нуждалась. "Вот тебе и толстуха! - думаю я. - Вот тебе и лохматые брови, сросши- еся на переносице! Вот тебе и бородавка над верхней губой! Вот тебе и цыганская шаль на необъятных плечах! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот оно, оказывается, как!" - Слушай, Знобишин, подари мне эту фотографию! - произношу я голосом тусклым и не своим. - Зачем она тебе, старина? - изумляется Знобишин. - Зачем тебе эта покойница? У тебя же Настя есть! Живая Настя! - Подари, Знобишин! - повторяю я мрачно, почти шепотом. Настины глаза округляются и темнеют. Настя смотрит на меня со стра- хом. - Нет, старина, не подарю! - говорит Знобишин с неожиданной для него жесткостью, и я чувствую, что его реденькая бороденка, его длинные пря- мые волосы, его короткие пальцы почти без ногтей мне невыносимо против- ны. - А не хочется ли тебе, Знобишин, хотя бы иногда писать что-нибудь другое и как-нибудь иначе? - спрашиваю я неожиданно для себя. - Нет, не хочется, - спокойно отвечает Знобишин, - совсем не хочется. Не мое это дело. Твое это дело. Каждому свое, старина. Ты творишь для вечности, а я для завтрашнего вторника и послезавтрашней среды. У этих скромных дней текущей недели есть свои культурные запросы. Вот я их и удовлетворяю. Это моя миссия. - А почему же ты, Знобишин, столь уверен, что создан всего лишь для вторника? Почему ты столь непритязателен и столь кроток? Никто ведь не обрекал тебя на служение текущей неделе, ты сам себя на это безжалостно обрек! - А потому что я знаю, на что способен, и не обольщаюсь наивными на- деждами. Лучше синица в руке, чем журавль в небе. - И ты не тоскуешь по журавлю? - Тоскую иногда. Особенно, когда его вижу. К примеру, когда вижу твою живопись. - Но ведь когда-то, Знобишин, я писал совсем как ты: "Натюрморт с двумя луковицами", "Тучкова набережная", "Озерная тишина"... И ничто не говорило мне о том, что я могу писать иначе. - Если стал писать так, значит, что-то говорило, - замечает Знобишин довольно резонно. - Давайте поболтаем о чем-нибудь другом! - предлагает Настя, глядя на Брянскую. - Интересно, как она пела? Пластинки, наверное, сохранились. "Такое хрупкое созданье не могло петь басом, - размышляю я. - Значит, все не так, как мне думалось. Но когда же она умерла? На фотокарточке ей лет тридцать, а фотографировалась она, судя по одежде, не позже середины девятисотых годов. Часовня же построена в стиле конца девятисотых - на- чала девятьсот десятых... Значит, умерла она совсем молодой, ей и сорока еще не было небось. Но отчего она покинула этот мир так рано? Что с нею случилось?" - Ты не знаешь, отчего умерла Брянская? - спрашиваю я Знобишина. - Понятия не имею! - отвечает он. - Да разве это важно? - Важно, Знобишин, очень важно. Страшно важно! Неужели ты сам не по- нимаешь, как это важно? Молодая, красивая, талантливая женщина вдруг по- гибает, а тебе наплевать! А ты и в ус не дуешь! А ты сидишь себе в своей мансарде и шампанское хлещешь! Хорош ты, Знобишин, нечего сказать! - Оставь ты его в покое! - произносит Настя дрожащим голосом и швыря- ет фотографию на тахту. - Что ты к нему привязался! - кричит Настя, и я понимаю, что она сейчас заплачет, что пора доставать ей из сумочки успо- коительные таблетки, что это надолго, не менее чем на полчаса, что я уже вообще устал от всего этого, что мне все это уже изрядно надоело, что мне все это уже просто осточертело, что я... что она... что нам... - Успокойся, Настасья, - говорю я сквозь зубы. - Как тебе не стыдно! Было бы из-за чего! Разве так можно? Куда это годится? Ведь Брянская давным-давно умерла! Ты понимаешь, она умерла за тридцать лет до моего рождения! Ты понимаешь, понимаешь это, Настасья? За тридцать лет до мое- го рождения! И за сорок до твоего! За сорок! - Откуда ты это знаешь? - всхлипывает Настя. Я молчу. Почему-то мне не хочется говорить о кладбище и о часовне. И еще я молчу потому... по той причине... Нет, право, странно, почему я молчу. Нет, черт возьми, почему же я все-таки молчу? Кажется, я и сам сомневаюсь, и сам не уверен... - Нет, нет, этого не может быть! Это абсурд! - кричу я и ударяю пус- той бутылкой о столик. - Чего не может быть? - спрашивает Настя шепотом. Она уже не плачет. И в глазах ее уже нет ни капли синевы. ГЛАВА ВТОРАЯ Февраль заканчивает свои дела и удаляется. Март приходит с видом ре- шительным, но ведет себя двусмысленно и трусливо. По утрам у пешеходов подняты воротники и опущены уши меховых шапок. Пар струится из их нозд- рей и, клубясь, вырывается изо ртов. Пар оседает инеем на волосах, на ресницах, на усах и на бородах. Но с карнизов свисают огромные сосульки, угрожающие здоровью и самой жизни вышеупомянутых пешеходов, а днем явственно слышен стук капели. Слышится также попискивание каких-то пи- чуг, то ли уже вернувшихся из южных стран, то ли молчавших всю зиму и теперь подающих голос. Хотя еще холодно, уже много света. По вечерам свет с неохотой покидает небосклон, подолгу задерживаясь на кромке гори- зонта и удивляя горожан немыслимым колоритом вполне весенних, щедрых на эффекты закатов. Иногда же март ни с того ни с сего заваливает город рыхлым свежим снегом, так что по улицам не проехать и не пройти. В такую погоду я наслаждаюсь зрелищем облепленных снегом решеток, фонарей и де- ревьев и подолгу наблюдаю, как дети с усердием воздвигают снежную бабу или, вопя от удовольствия, кидаются снежками. Осторожно ступая по скользкому притоптанному снегу, шагаю вдоль чу- гунной ограды канала. Останавливаюсь у моста. Гляжу на мост. По нему проходят люди и пробегают собаки. По нему проезжают грузовики, автобусы и такси. По нему проезжает ... коляска. Черная, с поднятым верхом... ло- шадь гнедая... кучер подпоясан голубым кушаком... Коляска сворачивает на набережную и останавливается перед пятиэтажным жилым домом с фасадом в духе Растрелли. (Много таких фасадов с легкой руки зодчего Штакеншнейдера появилось в городе сто с лишним лет тому на- зад. Они напоминают о временах, не стыдившихся роскоши и не отягощенных пристрастием к благородной сдержанности.) Чернобородый кучер слезает с козел и скрывается в воротах. Торопясь, спотыкаясь, загребая снег носками ботинок, придерживая сползающую с головы шапку, ужасаясь и не веря происходящему, с сердцем оглушительно бьющимся, с непомерно разросшимся, заполнившим все тело сердцем бегу к пышному, растреллиевско-штакеншнейдеровскому фасаду, к чернеющей перед ним коляске. Подбегаю. Коляска, и впрямь, шикарная, новая, видимо, дорогая. Тон- кие, но прочные колеса на резине, небольшие легкие рессоры, зер- кально-гладкий, без единой царапины, черный лак, в котором отражаются моя бледная физиономия, съехавшая набок шапка, волосы, выбившиеся из-под шапки (поправляю их, запихиваю их на место). Сбоку от покрытого голубым ковриком сиденья возницы торчит хорошо начищенный, сияющий желтой ла- тунью фонарь с толстыми гранеными стеклами. Хвост лошади подобран снизу и перехвачен голубой лентой. Длинная грива тщательно расчесана. Челка тоже повязана голубым бантом. Сбруя красивая, с мелкими латунными бляш- ками и небольшими кистями. Ставлю ногу на ступеньку, приподымаюсь, заглядываю под навес верха. Мягкое черное кожаное сиденье. Две голубые бархатные подушки. Запах пряных духов. На удивленье знакомый запах. Будто бы когда-то, дав- ным-давно... Звякает уздечка. Лошадь поворачивает голову и косится на меня недо- верчиво большим выпуклым глазом с голубым белком. Соскакиваю в снег. От- хожу к ограде. Жду. Мимо проходит девица в толстой, будто надутой куртке и в мужской, косматой собачьей шапке. Ее джинсы заправлены в высокие сапоги. На сапо- гах позолоченные цепочки. У девицы озабоченное выражение лица. Мимо проходит мальчик лет восьми с ранцем за спиной. Пальтишко на нем перекосилось - оно неправильно застегнуто. К тому же оно все белое, - видно, только что этот ребенок с наслаждением катался по снегу, барах- тался в снегу, зарывался в снег с головою. Выражение лица у мальчишки радостно-задумчивое. Мимо проходит интеллигентная старушка в старенькой облезлой шубейке под морского котика и со старенькой кошелкой в руке. Она идет медленно - боится поскользнуться. Выражение лица у нее отсутствующее. Из кошелки торчит мордочка кудрявой болонки с черной, влажной пуговицей носа. Выра- жение мордочки неопределенное. Мимо проходит милиционер в таком же, как у кучера, черном полушубке. Полушубок перетянут белыми ремнями. Заметив коляску, милиционер на се- кунду останавливается и потом следует дальше. Он тоже думает, что это киносъемка. Наконец появляется кучер. Я вижу его лицо. Он похож на цыгана, на разбойника старых времен и на современного террориста то ли из Южной Ев- ропы, то ли из Ближней Азии, то ли из Центральной Америки. Он импозан- тен. Возраста непонятного. Он что-то жует. Из-за его кушака торчит кну- товище. Он подходит к лошади. Его рука протягивается к лошадиной морде. Теперь и лошадь что-то жует, время от времени фыркая и позвякивая уздеч- кой. Кучер с лошадью что-то жуют. Вот прожевали. Кучер вытирает бороду рукавом, поправляет упряжь и взбирается на облучок. Застоявшаяся лошадь нетерпеливо переступает ногами. "Тпррр!" - говорит разбойник негромко. Жду. Сердце мое грохочет. Сердце меня распирает. "Лишь бы не вывали- лось наружу! - думаю. - Пусть грохочет!" Мимо проезжает туристский автобус. Туристы смотрят на канал, на осед- лавшие его мосты, на меня. Те, что с другой стороны, наверное, смотрят на коляску, наверное, удивляются, наверное, восклицают: "Смотрите-ка! Смотрите!" В то мгновение, когда коляска скрывается за автобусом, меня пронзает страх. А вдруг!.. Но вот автобус проехал. Коляска на месте. Кучер тоже сидит на своем месте. Сидит неподвижно, кажется, дремлет. Жду. Сердце мое не унимается. А ноги уже замерзли. Шевелю пальцами в ботинках. Дверь дома вздрагивает и начинает медленно, медленно, невыносимо мед- ленно - о господи, до чего же медленно! - открываться. Вот она замирает. Ах, черт! Но вот она распахивается настежь. На пороге швейцар - маленький человечек в чем-то зеленом с золотом. Лицо заспанное. Прикрывая ладонью долгий зевок, он делает шаг в сторону, кому-то уступая дорогу. В глубине дверного проема возникает тонкая женская фигура. Возникнув, она не движется. Женщина что-то делает со своими руками. Что она может с ними делать? Отчего она возится с ними так долго? Кажется, она натягива- ет перчатки. Да, конечно, она надевает перчатки. Ага, надела! Вот она сделала шаг вперед. Она выходит. Грохот в ушах смолкает. Мое гигантское сердце внезапно сжимается, об- рывается, маленькой пятидесятиграммовой гирькой летит вниз и падает в снег к моим ногам. Не отрывая глаз от выходящей, приседаю, шарю рукой по снегу и, не нащупав гирьку (а ну ее, право!), распрямляюсь. Она стояла на крыльце, глядела на меня и улыбалась. Соболей не было. Был черный каракуль. Он лежал, свернувшись калачиком, на знакомых, пыш- ных, темнорусых волосах. Он охватывал шею и затылок большим стоячим во- ротником. Туго обтянув грудь и тонкую талию, он спускался на бедра, едва достигая колен. Его мелкие антрацитовые колечки мерцали в свете неяркого дня, отливая то серебром, то бронзой, то зеленью, то синевой. Ниже колен ноги были прикрыты подолом черной суконной юбки. Придерживая юбку рукою, она стала спускаться по ступеням. Спускаясь, она продолжала смотреть на меня и улыбаться, показывая ровные, до стран- ности ровные и до странности белые зубы. "Будто фарфоровые!" подумал я и сделал несколько шагов ей навстречу. Сердца во мне уже не было. На его месте ощущалась пустота. "После вернуться и отыскать все же гирьку", - мелькнуло в голове. Я подошел к ней, уже спустившейся с крыльца. Так и не подаренная Зно- бишиным фотография ожила. Изображение стало объемным и цветным: бледный, молочно-белый лоб; темно-русые, как и волосы, брови; нежная розовость щек; светло-серые, теплого оттенка глаза; яркие карминные губы и уже ви- денные мною крупные капли изумрудов, повисшие на кончиках мочек. Она протянула мне руку в узкой черной перчатке. - Здравствуйте! Все-таки выследили меня! Ваше терпение вознаграждено - вы долго здесь стояли, я видела вас из окна. Озябли небось? Бедный! Рука ее была мягкой и теплой. Я чувствовал это сквозь тонкую кожу перчатки. И еще я чувствовал запах, тот самый, тревожащий, таинственный запах, который исходил от подушек в коляске. Рядом с нами возник кто-то третий. Повернув голову, я увидел, что это мальчик, вывалявшийся в снегу, - он вернулся. Мальчишка стоял, разинув рот, и глядел на Брянскую не мигая. Лицо его сияло восторгом. - Почему вы такая красивая? - спросил он вдруг. Она засмеялась. Смех был прозрачен, звонок и мелодичен. - А почему ты весь в снегу? - спросила она. - Потому что мы толкали друг друга в сугробы, - ответил он. - Потому что такая уродилась, - ответила она и коснулась пальцем лац- кана моего пальто. - Вы любите кататься по городу? - Люблю, - сказал я. - Давайте покатаемся вместе! - Давайте! С удовольствием! Правда, мне ни разу еще не приходилось... в таком экипаже. - Вот и чудесно! Это будет в первый раз! Садимся! Я поддержал ее за локоть и, когда она забралась в коляску, уселся ря- дом с нею, подпихнув под свой бок голубую подушку. - Хорошая коляска, не правда ли? - сказала она. - Совсем новая. Месяц как куплена. На аукционе. - А лошадь? - спросил я. - А лошадь эта у меня уже давно. Года два меня возит. Ее Кавалером зовут. Она не лошадь, а конь, жеребец. Брянская тронула рукой кучерово плечо. - Поехали, Дмитрий! Кучер встрепенулся и выпрямил спину, - видимо, он и впрямь задремал. Выпрямил спину и обернулся, и сверкнул на меня глазами, и улыбнулся как-то загадочно, и пошевелил вожжами, и сказал басом: - Н-н-ноо! И так же, как тогда, у Михайловского сада, Кавалер с места взял рысью. Мальчишка бежал следом и орал: - А я! А я! Меня-то забыли! Я глядел на кушак кучера, боясь взглянуть на свою соседку, все еще опасаясь какого-то подвоха, какой-то каверзы, какой-то злой шутки судьбы. Я глядел на широкий голубой кушак кучера и мысленно уговаривал себя не удивляться. Коляска покачивалась. Рядом со мною сидела женщина, которая умерла лет семьдесят тому назад. Она была молода и прекрасна. От нее струилось сказочное благоухание. И я почти не удивлялся этому. Мы катили по набережной. Брянская положила ногу на ногу и скрестила руки на колене. "Любит так сидеть", - подумал я. - Тогда, в Михайловском саду, вы меня перехитрили. - Да, в Михайловском вы были нерасторопны, и я без труда от вас улиз- нула. Но сейчас вы взяли реванш, и я поздравляю вас с успехом. Вам, на- турально, кажется странным мое поведение? Я то и дело появляюсь пред ва- ми, интригую вас, не даю вам покоя. Вас это, наверное, немножечко разд- ражает? Признайтесь! Но мне нравятся ваши стихи. Мне безумно нравятся ваши стихи. Случайно купила у букиниста ваш сборничек за двугривенный, полистала и разволновалась. Ничего похожего никогда, нигде, ни у кого... Вы небось и сами не знаете, кто вы такой! Вам когда-нибудь говорили, кто вы такой? Послала письмо в издательство. Мне ответили. Сообщили ваш ад- рес и номер вашего телефона. А в книжке есть ваша фотография. Вы не только талантливы, но еще и красивы! Дайте-ка я как следует на вас пог- ляжу! Она повернулась и приблизила свое лицо к моему. - О, какой вы! У вас необычные глаза. Они слоистые. Я вижу два слоя. Нет, кажется, три. А там, дальше... Вы злой или добрый? Отвечайте! Впро- чем, не надо, и так узнаю. Но вы умный. Это видно. И по стихам заметно. Я люблю умных мужчин, но попадаются больше глупые. Почему-то они меня обожают. За мною ходит целая свита глупых мужчин. Все высокие, статные, усатые. Все красавцы, как на подбор. К несчастью, господь обделил их умом. Я их вам покажу. Они мне не противны. Я часто любуюсь ими. Но муж- чина должен быть умным, не правда ли? Умным и талантливым. А они беста- ланны. Они заурядны. Они блистательно бесталанны и очаровательно зауряд- ны. Или нет - они очаровательно бесталанны и блистательно заурядны. Так лучше. Признаться, я не большая любительница поэзии, хотя читывала ее. Пушкина, натурально, Жуковского, Майкова, Бенедиктова, Полонского, Апух- тина. Пробовала читать декадентов - Брюсова, Бальмонта, но они меня утомляют. У меня от них как-то кисло во рту. Не правда ли, смешно? Вы их любите? Еще Блока сейчас многие хвалят, он в моде. Я его почти не знаю, а это почему-то запомнилось: Но в мирной безраздумной сини Очарованье доцвело, И вот - осталась нежность линий И в нимбе пепельном чело. Правда, красиво? "И в нимбе пепельном чело"! Но ваши стихи!.. Они ме- ня подхватывают под руки и куда-то уводят. Я бессильна пред ними, я не могу им сопротивляться! Они уводят меня куда-то туда, где я ни разу еще не была. Скажите, куда же они меня уводят? В какую страну? В какие пре- делы? Вы же небось живете там постоянно, вы там давно поселились. А у вас много поклонниц? Письма вам пишут, да? Я тоже хотела послать письмо, но после передумала и решила позвонить. Кто это подходил к телефонному аппарату? Ваша... экономка? Или кто-нибудь из родственниц? Ах, это была ваша матушка? У нее такой молодой голос! Вероятно, она еще совсем не стара. А вы любите цыганские романсы? Вам нравится Варя Панина? Вы ни разу не слышали, как она поет? Как странно! Она ведь очень известна! Очень! Она хорошо поет, только чуть старомодно, слишком уж по-цыгански. Так пели и пятьдесят лет тому назад. Но вы ее все же послушайте. Реко- мендую. Многие от нее без ума. Я смотрел ей в лицо. Я видел, как шевелятся ее губы, как подрагивают ее ресницы, как покачиваются на ушах изумрудные капли. Я смотрел ей в лицо и слушал музыку ее речи. Сердце мое вернулось на свое место. Оно билось ровно и не слишком громко. С сердцем моим все обошлось. Я был до смешного спокоен. В вихре невероятного я уже обрел удобное место. Непос- тижимость происходящего уже не пугала меня. Непостижимость происходящего доставляла мне удовольствие. Брянская откинулась на спинку сиденья. Подрагивал в воздухе острый носок ее ботинка. Подпрыгивал голубой бант на хвосте Кавалера. Дергались локти чернобородого террориста. Мимо проплыла колоннада Казанского. Проплыл и Кутузов. Своим маршальским жезлом он указывал на отлично из- вестное мне величественное сооружение, украшенное бронзовыми скульптура- ми и увенчанное продолговатым, яйцеобразным стеклянным куполом. На купо- ле поблескивал стеклянный глобус. На глобусе была четкая надпись - ЗИН- ГЕРЪ. Странно! Почему я раньше не замечал эту надпись? Ниже, над витри- нами, надпись повторялась многократно: ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИНГЕРЪ, ЗИН- ГЕРЪ. Удивительно! Ведь не было же этой надписи! Никогда я ее здесь не видел, хотя когда-то она непременно должна была здесь быть! Опять шалос- ти киношников? Свернули на Невский. Нас обгоняли троллейбусы, автобусы и такси. Мы останавливались у перекрестков, пропуская пешеходов. На нас не обращали внимания. Было даже обидно: такая прекрасная коляска! Моя спутница мол- чала. Я косился на ее профиль. Он смущал меня своим благородством. Лег- кая горбинка носа деликатно напоминала о тягучих веках просвещенного фе- одализма, о белых колоннадах барских дворцов и о псовой охоте. У Литейного горел красный свет. Пришлось еще раз остановиться. Кава- лер бесцеремонно поднял хвост. Я стыдливо отвернул голову и увидел на тротуаре рядом с коляской Знобишина. Он глядел на меня, на совершенно живую Брянскую, на страшного Дмитрия, на изумительного Кавалера, на эле- гантнейший экипаж. Лицо его было бледным до голубизны. Глаза были выта- ращены. Рот был полуоткрыт. Кучер дернул вожжи, и мы поехали дальше, ос- тавив Знобишина в прескверном состоянии. "Может быть, остановиться, вый- ти, объяснить? - подумал я. - Жалко все же человека. Шампанское с ним пили недавно..." Тут я заметил, что фасады домов сплошь завешаны вывесками, большими, крикливыми, яркими вывесками. Обосновавшись на нижних этажах, они поды- мались все выше и выше. Они заполняли простенки между окон, забирались на карнизы и аттики. ТАБАКЪ И БУМАГА. В. АНДРУКОВИЧЪ СЕВЕРНЫЙ ЗЕМЕЛЬНЫЙ БАНКЪ ИНЖЕНЕРЪ Р. Э. ЭРИХСОНЪ. Установка подъемныхъ машинъ ТОВАРИЩЕСТВО М. С. КУЗНЕЦОВА МОДЫ МАРИ ДОНАТЪ Заметил я также, что рядом с нами ехала коляска, очень похожая на на- шу, только кучер был рыжебородый и у него был красный кушак, а лошадь была серая в яблоках. Навстречу нам двигались другие коляски, похожие и непохожие на нашу, с одной лошадью или двумя. Мимо прогрохотал вагон трамвая, очень смешной вагон трамвая с открытыми площадками, огороженны- ми узорными железными решетками. На площадках стояли люди, сошедшие с фотографий журнала "Нива" за 1906 год (подшивку я недавно просматривал с любопытством). По тротуарам двигались такие же люди. На углу стоял толс- тый городовой при усах и при сабле. Я изо всех сил старался сохранить только что обретенное драгоценное, хотя и противоестественное спокойствие. Моя спутница поглядывала на меня с улыбкой. - Какой у нас год? - спросил я. Она засмеялась. На сей раз смех был еще прозрачнее, еще звонче, еще мелодичнее. - Ой, уморили! Она вытащила из-за перчатки маленький кружевной платочек и стала вы- тирать нос. У нее это получалось на редкость изящно. Кончик носа чуть-чуть покраснел. - Ну и память же у поэтов! Живете в неведомо каком году, в неведомо каком веке, на неведомо какой планете! У нас тысяча девятьсот восемьде- сят третий! Не верите? Вам хотелось бы оказаться вдруг в восемьдесят третьем? Нет? Но отчего же? А мне вот хотелось бы. В восемьдесят третьем мне стукнет сто десять лет. Не так уж много. К счастью, на дворе тысяча девятьсот восьмой. Направо, Дмитрий! Мелькнули купола какой-то церкви. "Ах, да, Знаменская!" - вспомнил я. Свернули на Лиговку. Высунувшись из-под верха, я взглянул назад. Посреди площади возвышался монумент: на очень упитанной, мощной ломовой лошади восседал очень упитанный плечистый человек, похожий на только что виден- ного городового. Вокруг монумента медленно и сонно, как завороженные, кружились трамваи, набитые публикой с иллюстраций "Нивы". Через нес- колько минут коляска остановилась. - Мне думается, что нам следует немножко погреться, - сказала Брянс- кая, - у меня руки замерзли. Напрасно я не взяла муфту. Перед нами было знакомое мне маленькое кафе, располагавшееся в полу- подвальном этаже большого шестиэтажного дома. Я неоднократно посещал его во время своих блужданий по городу. Над входом была, однако, незнакомая надпись: ГОЛУБОЙ ЖИРАФЪ трактиръ Матвея Ковыряхина Мы вошли. В крохотном вестибюльчике нас встретил длиннорукий, криво- ногий, волосатый горбун в причудливом одеянии, напоминавшем одновременно ливрею, кафтан петровских времен и еще что-то. - Ксения Владимна! Ксения Владимна! Королева ты наша! Красавица ты наша! Бесподобная ты наша! Ангел ты наш златокрылый! - запричитал он, сладко осклабясь и суетливо помогая Брянской снимать шубку. - Много народу, Пафнутий? - Почти никого! Человек пять-шесть. И все трезвые. Воздух свежий, чистый, хороший. Еще не накурено. Еще не успели дыму этого смрадного на- пустить. В уютном зале с низкими крутыми сводами все было как-то не так. Стены и потолок были выкрашены в голубой цвет. С потолка свисал сделанный из папье-маше большой голубой жираф. За стойкой возвышался огромный резной буфет в русском стиле, уставленный многочисленными фарфоровыми чайника- ми, все они были голубые. Тут же сиял свежевычищенной медью пузатый са- мовар. Чуть поодаль на высоком табурете красовался граммофон с ги- гантским цветком гофрированной и тоже голубой трубы. От стойки отделился высокий, тощий, узкоплечий, светловолосый, безбо- родый человек в синей шелковой рубахе с белой подпояской. Согнувшись в три погибели, он приблизился к нам. - Какая честь, Ксень Вдимна! Какая радость! Какой подарок! Какой праздник! Давненько не навещали-с! Чуть ли не с Рождества! Думал, греш- ным делом, уж и запамятовали нас совсем! Извольте вот сюда! Ваше любимое место. Никого не сажаем. Все ждем: вдруг вспомните-с, снизойдете-с, заг- лянете-с? Вдруг облагодетельствуете и предстанете взору-с? Вдруг озарите чуланчик наш светом своим дивным? Что прикажете подать? - Кофе, - сказала Брянская. - Покрепче, погорячее. И с коньяком. - Сию минуту-с! Она сидела напротив меня, сцепив пальцы рук на скатерти, и спокойно смотрела мне в глаза. На ней была та самая белая кофточка со стоячим уз- ким воротничком. На груди лежало то самое ожерелье из крупного жемчуга. - Я люблю здесь бывать одна. Это мое тайное прибежище. Здесь хорошо. Здесь мне всегда рады. Здесь все голубое - это любимый мой цвет. Люди, сидевшие в отдалении за столиками, начали оглядываться. Оттуда доносился шепот: "Брянская!.. Брянская! " Трактирщик принес кофе и коньяк. Чуть задержавшись у столика, скользнул по мне взглядом. Она подняла рюмку. - Что ж, выпьем. Со свиданьицем, как говорит моя кухарка Стеша! - Со свиданьицем! - сказал я и сделал глоток. Коньяк был неплохой, кажется, французский. Трактирщик между тем на цыпочках подкрался к граммофону и стал кру- тить ручку. Послышались звуки рояля - аккомпаниатор играл вступление. И вот зазвучал женский голос. Он проступал, просачивался, пробирался сквозь шипенье, сипенье, потрескиванье, постукиванье, как бы сквозь не- кую завесу, за которой пряталась невидимая певица. Голос был красивый и страстный. Голос был грудной, теплый, мягкий, удивительно женственный. Голос был чистый и сильный. Голос был диковин- ный. Он тревожил и завораживал. Он то лился широко, густо и мощно, все затопляя, то журчал прозрачно и нежно, мягко обтекая невидимые преграды и устремляясь куда-то в запредельность. В нем было томленье и ликованье. В нем таилась надежда. В нем сквозила печаль. В нем слышались отзвуки каких-то несчастий и предчувствия грядущих бед. Казалось, что кто-то, захлебываясь от радости бытия и глядя в необозримые, озаренные солнцем пространства, стоит на самой кромке жизни, на самом краю черной бездны. Женщина пела о любви. О любви капризной и самозабвенной, о земной, греш- ной, сладостной и горькой любви, о жарких объятиях, о встречах и проща- ниях, о черных муках ревности, о тоске разлуки. Манера пения была для меня неожиданной, а то, что пелось, я никогда ранее не слыхал. Мелодия была проста. Стихи были наивны. В интонации чу- дилось что-то цыганское, однако цыганки поют по-другому. Слова произно- сились старомодно, с дворянским шиком, немного в нос, будто певица с детства знала французский ничуть не хуже и даже лучше русского. Голос был целиком во власти певицы. Он был ее послушным рабом. Он был расторо- пен и ловок. Он делал все, на что был способен. Голос был вышколен и звучал безукоризненно. Я глядел на Брянскую. Она сидела предо мною вся светлая, жемчуж- но-кружевная, полупрозрачная на аквамариновом фоне стены. Она сидела, опустив ресницы. Пальцы сжимали рюмку. В рюмке желтел коньяк. - Кто это? - спросил я, кивнув на граммофон. На ее губах появилась усмешка и тут же исчезла. Пальцы выпустили рюм- ку и легли на скатерть. Они чуть подрагивали. Ресницы взлетели вверх, и я снова увидел ее глаза. В них таилось нечто похожее на испуг. - Это я, - ответила она тихо. Пластинка кончилась, но продолжала вращаться. Из трубы исходило шипе- ние. Трактирщик кинулся к граммофону. - Хватит, Матвей Матвеич, лучше принесите гитару, - сказала Брянская. Ковыряхин убежал и через несколько секунд появился с гитарой в руках, на грифе которой, как я и ожидал, был огромный голубой бант. Люди, си- девшие вдалеке, перебрались за соседние столики. Трактирщик пристроился рядом с нами, сделал соответствующее выражение лица и взял первый ак- корд. И я сразу понял, что играет он как бог, точнее, как дьявол. Брянская встала и прижала руки к груди. Коляска остановилась у Садовой. "Я позвоню вам, - сказала она, стяги- вая с пальцев перчатку. - Я буду телефонировать вам на этой же неделе, - повторила она, протягивая мне руку. Мы помолчали. Ее рука доверчиво бе- лела на моей ладони. - Я позвоню непременно! " - сказала она в третий раз, и я, наклонившись, поцеловал эту белую руку, снова ощутив запах странноватых, пряных духов. Сойдя, я обернулся. Из-под козырька коляски мне махала перчаткой пре- лестная женщина лет тридцати в элегантной каракулевой шубке. Дмитрий взглянул на меня строго и дернул вожжи. Коляска тронулась, и тотчас ее закрыл громоздкий желтый автобус с прицепом. Когда он проехал, коляски уже не было. Мама встречает меня на пороге. - Тебе три раза звонил Знобишин. Он был очень взволнован. Кажется, с ним что-то случилось. Вхожу в свою комнатушку и закрываю за собою дверь. Меня слегка тря- сет. И немножко ломит спину. Стою у окна, гляжу на улицу. По тротуару идет женщина. Она держит за руку двоих очень тепло одетых ребятишек не- определенного пола. Один чуть крупнее другого. Рядом трусит серенький крапчатый спаниель. Его длинные уши волочатся по обледеневшему асфальту. Плюхаюсь в кресло. Голова кружится. Трясет все сильнее. "Надо смерить температуру", - думаю и опускаю веки. Предо мною возникает лицо Брянской - оно нестерпимо прекрасно. С испугом открываю глаза. Теперь предо мною зияет распахнутое настежь окно. Над окном болтаются занавески. У окна спиной ко мне стоит кто-то черный, совершенно черный - ни одного пятныш- ка, ни одного светлого блика. "Кажется, негр, - думаю. - Почему он тор- чит у окна? За кем он так внимательно наблюдает? Что его так заинтересо- вало там, за окном? И как он здесь, в моей комнате, очутился?" Ко мне заглядывает матушка. - Тебе нездоровится? Простудился? Отыскиваю градусник, меряю температуру. Она нормальна. Она даже чуть меньше, чем требуется. Но озноб не проходит, и голова по-прежнему не в порядке. Кресло мое вдруг подпрыгивает и вместе со мною взлетает к потолку. Взлетев, оно начинает медленно кружиться вокруг люстры. Однако люстра не моя. Она большая, хрустальная, со множеством сверкающих граненых подве- сок. "Как в филармонии", - думаю я и тут замечаю, что подо мною и впрямь зал филармонии. Он пуст, но все люстры почему-то горят. "Для чего, - ду- маю, - по какому поводу?" На эстраде рояль. За роялем сидит полноватый человек в черном. У рояля стоит стройная женщина в белом. "Кажется, Брянская", - думаю и подлетаю поближе. "Надо брать на октаву выше, - го- ворит человек за роялем, - вы сползли вниз, дражайшая Ксения Владимиров- на. Давайте еще раз!" Кресло перемещается к окну с занавесками. Негр не шевелится. Он не отрываясь глядит вдаль. Осторожно проскальзываю у него над головой и лечу дальше, в бесконечность. "Зачем? - думаю. - Мне же нечего там делать, мне же совсем нечего делать в бесконечности!" Огляды- ваюсь. Далеко-далеко позади в прямоугольнике окна все еще маячит дурац- кая черная фигура. Над ней по-прежнему висят жалкие занавески. "Почему, - думаю, - почему, почему, почему не дает мне покоя это окно? Почему ме- ня сводит с ума этот безнадежно черный тип? Почему он с таким маниа- кальным упорством уставился вдаль?" Где-то в отдаленнейших областях галактики звонит телефон. Затем отту- да доносится голос моей матушки. - Нет, к сожалению, не может. Он захворал. Не вчера, а сегодня. Не знаю, не знаю. Вполне вероятно. Ну что вы, простуда, конечно! Хорошо, я скажу... Кресло возвращается в комнату и опускается на свое место. Ухватившись за подлокотники, с трудом подымаюсь и покачиваясь бреду в прихожую. Мама смотрит на меня испуганно. - Тебе немедленно надо ложиться! Ты ужасно выглядишь! В трубке голос Знобишина. - Я, брат, едва не спятил. Объясни, ради бога. Откуда лошадь? Откуда колымага? И кто была эта... в каракуле? Мне померещилось... Или я прос- то... А ты, я вижу... В тихом омуте... - Прости, Знобишин, - говорю я, - мне и впрямь как-то нехорошо, я и впрямь вроде бы простудился. Коляска-то открытая была, а пальто у меня не зимнее, демисезонное... Все собирался зимнее купить, да так вот и не купил почему-то. А в коляске-то было прохладно, конечно. Верх был под- нят, но что с него проку? Он только от снега... или от дождя. Прости! После я тебе все объясню, все растолкую. Тут, знаешь ли, такие дела... Ложусь на тахту. Матушка набрасывает на меня халат. По-прежнему зно- бит. В комнату входят какие-то люди. Их много. Их очень много. Почему их так много? Почему они пришли? Что им от меня нужно? Я их не звал. Я их не приглашал. Они пришли без приглашения. Какая бесцеремонность! Бесцеремонность, доходящая до наглости! Удру- чающая, непростительная бесцеремонность! Люди рассаживаются на стульях, в креслах, на письменном столе, на по- доконнике и прямо на полу. Все они хихикают. Тихонько, но довольно про- тивно хихикают. Над кем, над чем, по какому поводу они хихикают? Они пришли ко мне, чтобы всласть и безо всякого повода похихикать! Они наби- лись в мою комнатенку, как сельди в бочку, и в этой жуткой тесноте они непрерывно, без устали, безо всякой причины по-идиотски хихикают! Среди них трактирщик Матвей Ковыряхин. Он сидит на столе и болтает ногами. В его руках гитара с гигантским голубым бантом. Он сидит, болтает ногами и щиплет струны. Осторожненько так, почти незаметно щиплет струны. И гита- ра тоже похихикивает. От щекотки. Из глубин нашей звездной системы до меня доносятся голоса. Два женских голоса. Первый постарше, кажется, ма- мин: "Лежит. Температуры нет, но выглядит плохо. Я как увидела его, так прямо испугалась - бледный, глаза горят, губы посинели... Есть такой грипп - бестемпературный. От него, говорят, иногда помирают". Второй по- моложе, кажется, Настин: "Да, да, это опасный грипп, опасный! Давали ему что-нибудь? Лучше всего аспирин и чаю с малиной". В комнату входит Настя. В ее голубых глазах голубая тревога, голу- бая-голубая тревога. Я отбрасываю халат и сажусъ. - Прости, Настя! У меня так много народу. Какие-то странные люди. Я их не звал. Честное слово! Пришли сами. Пришли и расселись, как дома. Сидят, хихикают. Над чем они хихикают? Чего смешного? Не понимаю. Мне плакать хочется, а они смеются. Даже зло берет. Но хорошо, что ты приш- ла. Вот этот человек с гитарой - трактирщик Ковыряхин. Играет, как сам сатана. Даже лучше. Трактир называется "Голубой жираф". Хороший кофе, отличный коньяк и старинные пластинки. Потом сходим. Это недалеко. Мат- вей Матвеич, познакомьтесь. Моя невеста - Анастасия. Я ее обожаю. А трактир, Настасья, симпатичнейший! Под потолком жираф болтается. Действительно, голубой. Весь трактир голубой, как твои глаза. Стены го- лубые, чайники голубые, граммофон голубой... Сыграйте нам что-нибудь, дорогой Матвей Матвеич! Сыграйте нам что-нибудь синенькое! Снова ложусь. Настя заботливо укрывает меня халатом. Из-за ее спины выглядывает матушка. Из матушкиных глаз текут крупные слезы. Чего она плачет? Что случилосъ? - Что произошло?! - кричу я, вскакивая с тахты. - Да скажите же мне, наконец, что стряслось? - Успокойся! - говорит Настя. - Ради бога, успокойся! - Ты болен! - говорит мама. - Ты серьезно болен. Ты заразился грип- пом. Тебе надо лежать. Ложись, пожалуйста, я тебя прошу! Я очень тебя прошу! Ложись, пожалуйста, и лежи спокойно, не вскакивай. Да, я болен. Но это не грипп, конечно. Какая-то странная болезнь. Хо- тя и похожа немножко на грипп. И как-то сразу, неожиданно я заболел. Как-то внезапно я свалился. Пришел домой, и нб тебе. Хорошо еще, что раньше, в коляске, в трактире... А может быть, и коляска, и жеребец Ка- валер, и кучер Дмитрий, и швейцар Пафнутий, и трактирщик Ковыряхин и са- ма бесподобная - все это и есть моя болезнь, мой горячечный бред? Впро- чем, горячки-то нет. Значит, случается бред и без горячки. Не часто, но случается. И он опаснее, коварнее, чем горячечный, потому что непонятно, отчего бредишь и что вообще с тобою творится. И конечно, уже тогда, тог- да в электричке был я нездоров. А после все хуже и хуже мне становилось. Собирался ведь к врачу, да не пошел по лености. Звонок. Мама спешит в прихожую. В комнату входит врач - женщина немо- лодая и серьезная. - На что жалуетесь? Голова не болит? А грудь? А поясница? А горло? А живот? Дайте руку! Разденьтесь до пояса! Дышите глубже! Не дышите! Отк- ройте рот! Скажите "а"! Ложитесь на спину! Чем болели в детстве? А после чем болели? Курите? Алкоголем не злоупотребляете? Усевшись за мой письменный стол, врачиха выписывает больничный лист и рецепты на лекарства. - Выздоравливайте! - говорит она на прощанье и энергичным, твердым, мужским шагом покидает мое жилище. Настя садится рядом со мной на тахту и долго глядит на меня с жа- лостью. - Не валяй дурака и лечись! Завтра я принесу тебе апельсины и твое любимое овсяное печенье. А сейчас прими снотворное и выспись как следу- ет. Я тебя умоляю! Настасья уходит. Матушка приносит стакан воды. Я глотаю таблетку снотворного и быстро засыпаю. Мне ничего не снится. Через два дня я уже вполне здоров. Хожу на службу. Уходя из дома, го- ворю матушке: - Если кто-нибудь позвонит, спроси, что передать. Скажи, что в пять часов я буду дома. Или: - Если мне позвонят, скажи, что я на службе, что через два часа я вернусь домой. Или: - Если мне позвонит женщина - не Настя, а та, другая, которая называ- ет меня господином, - скажи, что я ушел по делам, что я жду ее звонка, и если она скажет, когда позвонит в следующий раз, я непременно тогда буду дома. Возвращаясь домой, я спрашиваю: - Ну что, звонили? И мама отвечает: - Нет, никто не звонил. И мама отвечает: - Звонил Знобишин. Спросил, когда будешь. И мама отвечает: - Звонила Настя. Спросила, как ты себя чувствуешь и какие лекарства принимаешь. Вечером еще позвонит. И мама говорит: - Звонил редактор издательства. Просил зайти к нему завтра. Обяза- тельно завтра! Отправляюсь к редактору. С тяжелым сердцем, с пудовым, тянущим меня вниз, сгибающим меня сердцем поднимаюсь на лифте. Сейчас скажет, что надо выбросить еще пять-шесть стихотворений, или что в этом году книга даже в сокращенном виде не будет издана, или что в книге слишком много прошлого и маловато настоящего и следует добавить настояшего, добавить как можно больше настоящего, не скупиться на насто- ящее, не жадничать, или... Вхожу в кабинет. Здороваюсь. Редактор, не подымая головы, отвечает мне "здравствуйте". Стою у стола. Редактор увлечен чтением какой-то бу- маги. Редактору не до меня. Лев Толстой сегодня очень сердит. Борода его совсем растрепалась, а глаза едва заметны под нависшими бровями. Кажется, редактор уже изрядно ему надоел. Еще немного, и старик, выйдя из себя... Голова редактора подымается. - А, это вы! Простите, я тут увлекся. Любопытная бумаженция. Сади- тесь, пожалуйста. Могу вас обрадовать. Мы посовещались и решили, что вам все же надо дать два с половиной листа. Три не выйдет, а два с половиной натянем. Так что возьмите снова рукопись и добавьте стихов из тех, кото- рые были изъяты. Выбирайте любые. Пишете вы крепко, слабых стишков у вас нет. И торопитесь! Через неделю я вас жду. Сердце мое мгновенно становится легким, как праздничный воздушный ша- рик. Вырвавшись из моей груди, оно взмывает к потолку, стукается об ос- нование люстры и отскакивает в угол. Там оно висит, чуть подрагивая, ро- зовое, округлое и довольно приятное на вид. "Ну вот, - думаю, - теперь его доставать придется, лестницу придется искать". Редактор глядит на потолок, замечает сердце и улыбается доброй, впол- не человеческой, нередакторской улыбкой. - Возьмите палку! Вон она там, в другом углу. Мы ею шторы раздвигаем. А Брянская не звонит. Зато звонит Настя. - Как ты там? Ты все еще неважно себя чувствуешь? - Нет, я уже поправился, вполне поправился. И у меня хорошая новость - в книгу добавляют стихи. Бумага нашлась! - Ну-у! Поздравляю тебя, мой дорогой! Поздравляю, поздравляю! Есть еще справедливость на свете! Сохранились еще ее остатки! Ликую вместе с тобой! А я взяла билеты в Малый оперный на балеты Стравинского - на "Петрушку" и "Весну священную". Кажется, ты их не видел? - Нет, не видел. Спасибо, что взяла. Ты у меня, Настасья, молодчина! Если б не ты, я нигде бы не побывал и ни черта бы не увидел. Ты меня ше- велишь и не даешь мне уснуть. Ты у меня прелесть, Настасья! Ты у меня просто сокровище! Иду по набережной канала. Снег уже растаял. Множество воробьев рассе- лось на ветках тополей и на чугунной ограде. Они неумолчно, громко вере- щат. Радуются весне. Останавливаюсь у моста, у того самого моста. Гляжу на мост. По мосту проезжает "скорая помощь" с красным крестом на боку. По мос- ту проезжает огромный, длинный автофургон с финскими яйцами. По мосту проносится красивый, новенький красный мотоцикл. За рулем сидит парень в какой-то невиданной куртке со множеством карманов, застежек и пряжек и в роскошном красном шлеме с прозрачным козырьком. На лице у парня большие очки. Парень похож на инопланетянина. За его спиной сидит девица в такой же куртке, в таком же шлеме и в таких же очках. Она тоже инопланетянка. О ее принадлежности к прекрасному полу свидетельствуют ее длинные льня- ные волосы, которые выпущены из-под шлема и развеваются, как знамя, у нее за плечами. По мосту проезжает телега, запряженная громадным, от- кормленным битюгом с толстыми лохматыми ногами и длинной гривой, будто сошедшим с полотна Васнецова. Битюг светло-коричневый, а грива у него совсем светлая, как волосы прелестной мотоциклистки. Упряжь на битюге великолепная. Широкие кисти свисают до самой земли. "Надо же! - думаю. - Оказывается, есть еще в городе такие лошади и такая упряжь!" Но телега, которую шутя влечет за собою удивительное животное, до крайности прими- тивна: просто голая, плоская деревянная платформа на вполне современных колесах с резиновыми шинами. На телеге несколько ящиков с картошкой. А возница и вовсе невзрачен. Он в каком-то бесформенном, бесцветном, гряз- ном балахоне. Из-под капюшона торчат рыжая, всклокоченная бороденка и кончик недокуренной сигареты. Проводив взглядом телегу, перехожу мост и со страхом приближаюсь к знакомому, стилизованному под Растрелли фасаду. Двери закрыты. Ворота - тоже. Шторы на окнах опущены. Никаких признаков жизни. Стою на набережной и, опершись на ограду, гляжу на фасад. Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать пять. Вот, кажется, одна штора заше- велилась, кажется, даже приподнялась... Нет, это только кажется. Все не- подвижно. Подойти к парадному и позвонить? Набравшись духу, подымаюсь по ступеням, подхожу к двери, останавлива- юсь в нерешительности. Наконец берусь за медную ручку звонка и дергаю ее. За дверью тихо. Еще и еще раз дергаю. За дверью послышалось какое-то постукивание. Потом что-то звякнуло. Дверь приоткрылась. Из нее высунулась голова швейцара. - Ксению Владимировну... госпожу Брянскую можно видеть? Швейцар долго и бессмысленно смотрел на меня, беззвучно шевеля тонки- ми губами. - Их высокоблагородие в отсутствии. В отъезде изволят быть. - А когда она вернется? - Не могу знать! Голова исчезла. Дверь затворилась. За дверью снова звякнуло. Спускаюсь с крыльца, отхожу к ограде, опять гляжу на фасад. Шторы на окнах по-прежнему недвижимы. Бесцельно шатаюсь по городу, захожу в магазины, разглядываю лежащий на прилавках товар, интересуюсь, сколько он стоит, любуюсь хорошенькими продавщицами, пью пиво у ларьков, подолгу торчу на перекрестках, размыш- ляя, куда мне идти - прямо, налево или направо, захожу во дворы, гляжу на брандмауэры, наблюдаю за играми детей, подымаюсь по незнакомым лест- ницам и рассматриваю остатки витражей на лестничных площадках. Внезапно обнаруживается, что я на Лиговке и предо мною "Голубой жираф", то есть кафе-мороженое 1 61 Городского управления общественного питания. В кафе входят обыкновенные, вполне современные люди. Точно такие же люди из не- го выходят. Нет смысла туда заглядывать. Нет смысла огорчаться понапрас- ну. Иду дальше. Отхожу от кафе метров на сто. Вдруг останавливаюсь, пово- рачиваюсь, бегом возвращаюсь, рывком открываю дверь, сбегаю вниз по де- ревянной лесенке и внимательно озираю помещение. Стены не голубые, а желтые. Столы и стулья алюминиевые. Стойка - то- же. Голубого жирафа нет. Самовара нет. Граммофона нет. Чайников нет. За стойкой не Ковыряхин в синей рубахе с белой подпояской, а пухлая блон- динка в зеленом платье и белом переднике. Подхожу к стойке. Блондинка наливает мне стакан гурджаани. Сажусь за ближайший столик, медленно пью. ...Не позвонила и уехала. Куда-то зачем-то уехала. А ведь не говори- ла, что собирается уезжать. Надолго ли уехала и далеко ли? Одна или с кем-то уехала? По делу или просто так уехала? Хорошее вино гурджаани. В меру кислое, в меру терпкое и с тонким ароматом. Отличное вино гурджаа- ни. А ведь сказала: "Позвоню непременно!" И я поверил. Доверчив я, как ребенок. "Но ваши стихи!.. Они подхватывают меня под руки и куда-то уво- дят". Будто трудно было позвонить и сказать два слова. Мол, уезжаю, ско- ро вернусь, когда приеду - позвоню. Тоже мне фифа! Наивен я, как малое дитя. Прекрасное вино гурджаани. Выхожу на улицу, иду дальше, неведомо куда. За моей спиной - топот: кто-то бежит, кто-то торопится. Оглядываюсь - Ковыряхин! Без пальто, без шапки, в ультрамариновой своей рубахе! - Ох, еле-еле догнал вас, сударь! - Матвей Матвеич! Голубчик! Это вы! Как я рад, дорогой мой! Как я рад! Значит... А я-то думал... Обнимаю трактирщика, и с нежностью гляжу в его невзрачное, топорное лицо, и готов расцеловать его с любовью. - У меня к вам, сударь, порученьице. От нее, от богини нашей. Велела передать, если заглянете ненароком в "Жирафа", что она уехала по срочно- му делу в Москву на недельку или того менее. Вернется и тут же, без про- медления, будет вам телефонировать. Слава богу, я вас догнал-с! - А когда уехала-то? - Позавчера-с. Стою у подъезда Малого оперного. Жду Настю. Подкатывают такси. Из них выходят прилично одетые, степенные мужчины и принаряженные женщины. Подъезжает заграничный автобус. Из него высыпает публика, одетая на удивленье небрежно. Эти люди почему-то очень веселы. Они хохочут, громко разговаривают и энергично жестикулируют. "Пьяные, что ли?" - думаю я. Подъезжает еще одно такси. Из него выскакивает Настя. Она элегантна до неправдоподобия и хороша до невероятности. Иностранцы затихают и смотрят на нее. Смотрят, как она божественной походкой приближается ко мне, как снимает перчатку и сует мне руку для поцелуя. Не обращая внима- ния на замешательство иноземцев, но притом явно чувствуя на себе их вос- хищенные взгляды, Настасья берет меня под руку, и мы направляемся к две- рям театра. В гардеробе, отдав мне пальто, шарф и шапочку, Настя долго поправляет перед зеркалом прическу, хотя поправлять-то, собственно, нечего - при- ческа в полнейшей сохранности. Покупаем программку. Настя тщательно изу- чает ее и делает комментарии, демонстрируюшие ее немалую осведомленность о балете Малого оперного театра. Слышится звонок. Направляемся в зал и отыскиваем свои места в партере. Представление начинается. Декорации живописны. Костюмы красочны. Музыка изысканна. Арап чудови- щен. Балерина грациозна. Петрушка трогателен. Настя вся розовая от удовольствия. Она непрерывно хлопает. Слежу за нею незаметно. Наслаждаюсь и балетом, и Настей. - Ты что не аплодируешь? Не нравится? - спрашивает она. - Нравится. Но ты сегодня мне нравишься больше, чем Стравинский, Бе- нуа и Фокин, вместе взятые. - Чудак! - говорит Настасья, явно довольная. - Пришел в театр, а смотришь на меня. Смотри на сцену, я тебя умоляю! В антракте Настя с аппетитом уплетает мороженое и запивает его шам- панским. За соседним столиком сидят наши знакомые иностранцы. Они что-то говорят по-французски и не спускают с Насти глаз. ...Выходим из театра. Идем пешком. Вечер теплый, совсем весенний. Подходим к Настиному парадному. Я останавливаюсь. - Ты что? - спрашивает Настя. - Пошли, пошли! Еще лишь десять часов! Я не трогаюсь с места. - Да что с тобой? - удивляется Настя. - Женька уже спит. Посидим. Ты мне стихи почитаешь. Ты ведь уже давно не читал мне своих стихов. Я по-прежнему неподвижен. - В чем дело? - уже тревожится Настасья и внимательно смотрит мне в лицо. Я гляжу в сторону. - Ты еще не вполне здоров? Ты еще неважно себя чувствуешь? Или ты ус- тал? Я как-то по-дурацки молчу. Я чувствую, что выгляжу нелепо, и это на- чинает меня злить. Настя тащит меня за рукав. - Ну пошли же, пошли! Чего мы торчим здесь, у парадного, как школьни- ки? Вон соседи уже глядят на нас из окна! - Я не пойду к тебе, Настасья, сегодня, - говорю я наконец, глядя в асфальт. - Ты уж прости, но сегодня не могу. Мне надо поработать перед сном. Хочется написать о Петрушке. Не о самом, конечно, Петрушке, а о любви. О самоотверженной, пылкой, чистой, настоящей и гибельной любви. Я давно уже не писал ничего подобного. И вот сейчас пришло время... Мне немедленно нужно сесть за стол, сосредоточиться, все остальное забыть, от всего отключиться... Понимаешь? До утра это во мне может не сохра- ниться, может уйти, растаять, исчезнуть навеки. Такое со мною случалось. - Ну, если так, - говорит Настя неуверенно. - Только очень жаль, ко- нечно. Очень жаль. Ну, пока! Настя целует меня и исчезает в открытых дверях парадного. - Позвони мне завтра или послезавтра! - кричит она уже с лестницы. Стоя на автобусной остановке, думаю о Стравинском, о французах, о Насте и о Брянской. Вдруг меня осеняет: ведь можно пойти в Музыкальный музей! Там наверняка есть что-нибудь. Какие-нибудь старые афиши, фотог- рафии, журнальные статьи, газетные заметки. Там уж конечно знают дату ее смерти. Однако при чем тут смерть? Какая, к дьяволу, смерть? Я же видел ее! Я ехал с нею в коляске! Я слышал ее живой голос! Я целовал ее руку! Она жива! Она жива-живехонька! Она молода. У нее цветущий вид. Она вовсе не собирается умирать. Никуда я не пойду! И незачем мне знать дату ее смерти. Она будет жить долго-долго. Она еще меня переживет. Дряхлой ста- рушкой будет вспоминать меня, будет рассказывать кому-нибудь: "Был у ме- ня один поклонник. Поэт. Умница и таланта отменного. Только как-то ему не везло. Слишком уж необычно он писал. И притом был слишком скромен. Его почти не печатали. А теперь и забыли его совершенно. Однажды сидели мы с ним в "Голубом жирафе", он мне и говорит: "Вы долго жить будете, вы удачница, счастливица. Судьба у вас добрая, хорошая". Он все руки мне целовал. Такой был милый!" Впрочем, часовня-то стоит. И построена она не позже середины девятьсот десятых... Может быть, сходить все же в музей? Влезаю в автобус, беру билет, сажусь у окошка. Кто-то легонько хлопа- ет меня по плечу. Оборачиваюсь - Знобишин. Улыбается. Жмет мне руку. - Слушай, что с тобой происходит? Звонил несколько раз. То ты нездо- ров, то тебя дома нет. А я до сих пор в себя не приду. Скажи мне честно: что это была за повозка? И кто это сидел в ней с тобою рядом? Что за краля? Мне, знаешь, показалось смешно сказать, - что это была... Брянс- кая, собственной персоной! Во всяком случае, дамочка поразительно на нее похожая! Поразительно! Как же прикажешь все это понимать? Я подумал было - киносъемка. Снимают фильм о тех временах, быть может, даже о самой Брянской. Вспомнили ее наконец-то. Но ты-то тут при чем? Ты же еще сов- сем недавно не знал о ней ни черта. Или ты притворялся? Или ты уже давно ею пленен, давно ею очарован, давно ходишь по ее следам? Стало быть, с тобою ехала актриса, играющая ее роль? Не могла же Брянская воскреснуть? Чего молчишь? Но где разыскали такую актрису? Она же как две капли во- ды... Феноменально! А кучер каков! Зверь! Колоритнейший тип! Его бы на- писать. Выдать за какого-нибудь сибирского лесника и выставить. Народ сбежится смотреть. Честное слово! Чего ты все молчишь? Скрытный ты стал какой-то. Завел шашни с покойницей и помалкиваешь. Думаешь, никто не за- метит. - Она не покойница, - говорю я. - Она жива. - Кто? Брянская? - Да, Брянская. Она действительно жива. Ей всего лишь тридцать с не- большим. Она дает концерты и ездит по городу в собственной коляске с собственными лошадьми и собственным кучером. Кстати, кучера зовут Дмит- рий. Знобишин криво усмехается. Он явно обижен. - Ты, старина, всегда относился ко мне иронически, никогда не воспри- нимал меня всерьез. И правду ты мне не скажешь. А жаль. Я ведь тебя люб- лю, ты это знаешь. Я ценю твою живопись и твои стихи - это ты тоже зна- ешь. И собственная моя цена мне хорошо известна - ты и это отлично зна- ешь. И я не заслужил твоей иронии, твоего высокомерия. Злой ты какой-то, старина! Сказав эти слова, Знобишин встает, подходит к двери и, дождавшись ос- тановки, не прощаясь выходит. "Ну вот, - думаю, - всех я обидел. И Настю, и Знобишина. И сам на Брянскую в обиде. Впрочем, теперь уже нет". Холостяцкая пирушка у Хорошо знакомого литератора. Помимо хозяина и меня за столом еще двое - Просто знакомый литератор и Еще один знакомый литератор. Оба прозаики. Оба печатаются. Просто знакомый мрачен и грубо- ват. Еще один знакомый, напротив, весел, вежлив и деликатен. - А нужна ли, вообще-то, литература? - произносит хозяин, подбрасывая сухое полешко в угасающий огонь давно уже длящейся дружеской беседы. - В наше время литература - анахронизм. Это искусство исчезнувших эпох. Сов- ременному человеку некогда читать прозу, потому что он очень занят. Сов- ременному человеку не хочется читать поэзию, потому что она далека от его прозаичной жизни. Современному человеку приходится читать только де- тективы, потому что на них не требуется свободного времени - их читают в метро, на работе и даже в уборной. - Вот именно! - говорит Просто знакомый. - На хрена мы пишем? Како- го... мы просиживаем штаны за этим ...ским занятием? И хоть бы умели что-то писать! Ни... мы не умеем! Не Толстые мы и не Бальзаки! - Уж это точно, - говорю я, - не Гомеры мы и не Шекспиры. - Да, конечно, не Фолкнеры мы и не Маркесы! - вздыхает Еще один зна- комый. - Увы, не Бабели мы и не Булгаковы! - заключает Хорошо знакомый. - На кой леший мы портим бумагу и изводим древесину? Право на существование имеет сейчас лишь прикладная литература. Надо писать сценарии для кино или куплеты для эстрадных песен. - Ясное дело, с литературой надо кончать, к растакой ее матери! - хрипит Просто знакомый и ловко выплескивает себе в рот содержимое стака- на. - Нет, не скажите! - мягко возражает Еще один знакомый литератор. - Не стоит упрощать ситуацию. Читатель есть. Его, быть может, не так уж много, но он неплох. Он способен многое понять и способен на благодар- ность. Я, к примеру, частенько получаю письма от своих читателей и чита- тельниц и вижу, что они в целом понимают меня. И могу признаться, это приятно, это чертовски приятно - знать, что тебя читают и воспринимают как надо. - Кретины они, твои читатели и почитатели! - рявкает Просто знакомый. - Только идиот будет писать незнакомому человеку и пускать слюни от вос- хищения. Настоящий читатель сдержан, он никогда ничего не пишет. Вот я никаких писем не получаю и не скорблю по этому поводу. Или у меня совсем нет читателей, и леший с ними, или у меня настоящие читатели, а не ка- кие-то там восторженные дуры-девки! - Не все же девки непременно дуры, - осторожно замечаю я. - Большинство! - рычит Просто знакомый. - Только единицы кое-что со- ображают. Знаю я их! - Но стоит ли так заботиться о читателях? - продолжаю я. - Не доста- точно ли уже того, что мы добросовестно трудимся на ниве изящной словес- ности и стараемся делать свое дело как можно лучше? Давно известно, что читателю столь же необходим талант, как и писателю. Будем уповать на одаренного, умного, духовно развитого незаурядного читателя. - Писать для избранных - пижонство! - выкрикивает Просто знакомый и столь же ловко забрасывает в рот оставшуюся в стакане водку. - Да, это снобизм! - соглашается с ним Еще один знакомый. - На мой взгляд, литература для немногих тоже имеет право на сущест- вование, - говорит хозяин дома. - Да на...ать мне на ваших интеллектуалов! - орет Просто знакомый. - Надо писать для нормальных людей! - Давайте лучше поговорим о женщинах! - предлагаю я. Но разговор не клеится. Мы расходимся. Час еще не поздний, и я не тороплюсь домой. Половину пути иду пешком. На мосту останавливаюсь и долго любуюсь закатом. Он необычен. Его компо- зиция и его колорит кажутся тщательно продуманными. Он выглядит, как картина, как работа крупного мастера. У горизонта, на спокойном, глубоком, благородном пурпуре сияет нес- колько слитков раскаленного, пышущего жаром золота. Над золотом, как бы прикрывая и оберегая его, висит ровная, прямая горизонтальная полоса чистейшей киновари, а над нею, на бесконечном фоне лимонно-желтого, пе- реходящего в светлозеленый кадмий, и далее - в берлинскую лазурь, и еще дальше - в ультрамарин, располагаются аккуратно расставленные на одина- ковом расстоянии друг от друга небольшие лиловые, чуть подрумяненные снизу облачка. "Не хватает только рамы, - думаю я, - большой, тяжелой, позолоченной старинной рамы в стиле рококо. И пусть он всегда висит над заливом, этот шедевр". Не спеша подымаясь по своей лестнице, я прикидываю в уме, когда же закончится эта "неделька или того менее" и когда мне следует ждать теле- фонного звонка. На батарее, как всегда, поджав под себя лапы, сидит Ка- тя. Проходя мимо, глажу ее по голове. Не открывая глаз и, видимо, не просыпаясь, она томно тянет голову вверх, отвечая на ласку. Так же не спеша открываю дверь, путая ключи, которые плохо видны при свете неяркой лампочки. Вхожу. Включаю свет в прихожей... Запах! Знакомый запах нео- бычных духов! Пряный, сильный, беззастенчивый запах! На вешалке черное пальто с собольим мехом! Тут же и соболья муфта! Тут же и соболья шапочка с цветком! В прихожую выходит мама. У нее озадаченный вид. Приблизившись ко мне, она шепчет мне в ухо: - У тебя гости! То есть гостья. Это та, которая называет тебя госпо- дином. Она звонила час тому назад. Я сказала, что ты, наверное, скоро будешь. А через полчаса она явилась. Я даже испугалась. Говорю: "Вы по- дождите! Он сию минуту придет!" И вот она сидит уже полчаса в твоей ком- нате, тихо сидит, ее совсем не слышно. Я зашла и говорю: "Вам, наверное, скучно? Давайте я включу проигрыватель? Давайте поставлю голоса птиц? Будете сидеть как в лесу". А она: "Благодарствуйте! Не беспокойтесь, ра- ди бога! Я так посижу". Такая вежливая, деликатная. И слово такое ста- ринное произнесла - "благодарствуйте". Ты знаешь, она похожа на твою бабку, на мою мать в молодости. Такого же фасона платье, такая же при- ческа. Только бабка твоя не была такой красивой. Я правильно сделала, что пригласила ее остаться? Может быть, я что-нибудь не то... - То, то! Милая мамуля! - говорю я тоже шепотом. - Ты сделала как раз то, что требовалось, как раз то самое! Ты у меня ужас как сообрази- тельна! Поглядев на себя в зеркале и ощутив томление под ложечкой, вхожу в комнату. Она сидела под торшером в моем кресле с раскрытым журналом на коле- нях. На ней было строгое, плотно обтягивающее фигуру темно-серое платье с буфами на рукавах, с неизменным узким, стоячим воротничком, из-за края которого выступала белая полоска кружев. Никаких украшений, никаких дра- гоценностей. Только в волосах на самом затылке, где был плотно завязан- ный большой узел, поблескивал, лучился, брызгался искрами какой-то не- большой, прозрачный камушек. Она смотрела на меня и улыбалась. Тень от волос падала ей на лоб. Ровные зубы сияли знакомой фарфоровой белизной. Я подошел к ней и поце- ловал протянутую мне руку. - Добрый вечер! - сказала она, не переставая улыбаться. - Где это вы гуляете так долго? И с кем? Небось с одной из своих бесчисленных поклон- ниц? Она, натурально, молода, наивна, восторженна и прелестна? Не так ли? - Ну что вы! - ответил я, садясь в другое кресло напротив гостьи. - Мне пришлось провести вечер в обществе довольно нудных мужчин, предава- ясь довольно унылым разговорам о литературе. Как выясняется, у меня пол- ностью отсутствует интуиция. Я томился от скуки, но меня не тянуло до- мой, и никакие предчувствия меня не волновали. Безмерно благодарен за сюрприз. Ковыряхин сказал, что вы пробудете в Москве неделю или больше. - О да, мои дела могли задержать меня в первопрестольной на неделю. Но, к счастью, они как-то быстренько устроились, и вот я здесь. Временем я не располагала, но съездила все же на Трубную и выпустила птичку. - Какую птичку? - Вы что, не знаете? У москвичей есть такой милый обычай - двадцать пятого марта выпускают на волю комнатных птиц. Если у вас нет своей, вы можете отправиться на Трубную площадь, купить там птаху по своему вкусу и выпустить ее. Не правда ли, это очень трогательно? Я купила щегла. Он, дурачок, испугался и не желал выбираться из клетки. Я его вытащила, по- садила на ладонь. Так он, представьте себе, и не думал ГЛАВА ТРЕТЬЯ 4 мая (17 по старому стилю). Шесть часов вечера. Витебский вокзал. Автомат похож на циклопа. У него один-единственный зеленый глаз (правда, не уверен, что у циклопов были зеленые глаза). Автомат глядит на меня многозначительно, будто намекая на что-то такое, что известно только ему и мне. Кормлю его монетами. Проглотив пятак и два гривенника, он выплевывает мне в руку розовенький билетик до Павловска. Подхожу к большому табло с расписанием пригородных поездов, нахожу нужный мне по- езд. "Как раз успею, - думаю, - как раз успею к началу!" Тут же замечаю висящую под табло небольшую бумажку. Читаю: "Поезда до Павловска на 18.20, 18.48, 19.10 и 19.25 отменяются по техническим причинам" О проклятье! Я обречен на опозданье! Приеду лишь ко второму отделе- нию! Да и ко второму-то, наверное, не поспеть! Скрипя зубами от злости, хожу взад и вперед по перрону. Неподалеку кто-то кричит: "Жареные пирожки с капустой! Горячие жареные пирожки с капустой!" Вспоминаю, что с утра ничего не ел, покупаю пару пирожков и с каким-то остервенением их жую. Теперь мне хочется пить. Покидаю вокзал и забираюсь в маленькое привокзальное кафе, битком набитое нетрезвыми муж- чинами. Беру бутылку "адмиралтейского" пива и устраиваюсь на уголке вы- сокого, предназначенного для стояния стола. Надо мною на стене висит табличка с тривиальным текстом: "Приносить с собой и распивать спиртные напитки КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕ- ЩАЕТСЯ" Рядом со мною расположились два приятеля. У одного лицо длинное, но- сатое, бледное, но уши, как ни странно, ярко-розовые, довольно красивого оттенка. У другого лицо круглое, курносое, кирпично-красное, уши же, как ни поразительно, совершенно белые, какие-то гипсовые, ненастоящие. У длиннолицего голос низкий, хриплый, прокуренный, испитой. У круглолицего же голос высокий и на удивленье чистый. Водка находится в кармане у длиннолицего. Не вынимая бутылку из кармана и прикрываясь пиджачной по- лой, он ловко разливает водку в стаканы. Приятели чокаются, пьют, кряка- ют, проводят рукавами по губам и закусывают размазанной по тарелкам ка- бачковой икрой совершенно непристойного цвета. Я гляжу то на них, то на пивную пену в своем стакане. Злость моя проходит. Длиннолицый подмигивает мне дружественно и, распахнув пиджак, тычет пальцем в бутылку. - Спасибо, - говорю я, - нет настроения. - Хлопнешь полстакана - и настроение прибежит! - настаивает длинноли- цый. - В другой раз! - говорю и, поглядев на часы, снова отправляюсь на перрон. Электричка как электричка. Вагоны как вагоны. Пассажиры как пассажи- ры. Еду. За окнами обычный современный пейзаж. "Напрасно поехал, - ду- маю, - приеду к шапочному разбору. А после концерта к Ксении будет не пробиться". Выхожу. Хорошо знакомый вокзал, давно уж не новый, но притом и не старый. Где же здесь поют? Где здесь зрительный зал? Непонятно. Обхожу вокзал кругом. Захожу внутрь. Вестибюль, залы ожидания, буфет, кассы. Все, как положено. Все, как на обычном вокзале. В недоумении са- жусь на скамейку. Ксения, конечно, хороша! Ничего не объяснила! Павловс- кий вокзал, и все! И вдруг меня осеняет: ведь старый вокзал стоял на другом месте, в парке, напротив дворца! Срываюсь со скамейки, бегом пересекаю вокзальную плошадь, торопясь, то и дело переходя на бег, топаю по аллее. Впереди меня шли двое. На ней было платье знакомого покроя - длинное, узкое в талии, с буфами на плечах. На нем - узкие коротковатые брючки, узкий пиджачок и котелок. Ага! Вот то, что мне надо! Обогнал парочку, поспешил дальше. Предо мною уже двигался господин в зеленом чиновничьем мундире и в фуражке, с тростью в руке. Чудесно! Я не ошибся! Из-за деревьев показался старый вокзал. Я узнал его, я видел его на фотографиях. Он был весь прозрачный, ажурный, почти сплошь стеклянный. У перрона стоял поезд с маленькими смешными вагончиками и с маленьким па- ровозиком, у которого была, однако, большая толстая труба конусом. Паро- возик сердито пыхтел. Белый пар клубился у его колес. У входа теснилась толпа. Протискался вперед. На крыльце стояли поли- цейские. Человек шесть или семь... Спросил стоявшую рядом девицу, нача- лось ли уже второе отделение. - Полчаса как началось, скоро уж кончится, - ответила она. Из зрительного зала доносился искаженный преградами, еле слышный го- лос Ксении. Пение прерывалось шумом аплодисментов. Вот аплодисменты ста- ли громче. Они длились долго-долго. Слышались какие-то крики. - Второе отделение кончилось, сейчас начнется третье, - сказала деви- ца. - Разве в концерте три отделениями - удивился я. - Нет, просто Брянская сейчас станет петь на "бис", - пояснила всез- нающая девица. Я все стоял в толпе перед вокзалом, а Ксения все пела и пела. И апло- дисментам не было конца. А паровозик, слышно было, все пыхтел. Он тоже ждал окончания концер- та, чтобы отвезти публику в Питер. Но вот он дал гудок, ему надоело ждать. Поезд отправился, а концерт все продолжался. "Сколько же можно петь? - думал я. - Зачем так баловать публику? Зачем ей так потакать? Сама же говорила, что публика ее истязает!" Наконец аплодисменты стихли. Двери отворились. Люди стали выходить. У всех были возбужденные лица, все что-то говорили и усиленно жестикулиро- вали. "Чего же я здесь стою! - спохватился я. - Надо караулить Ксению у артистического подъезда!" Растолкал толпу, выбрался на волю, обежал зда- ние вокзала и увидел другую толпу у других дверей. Уже выходили музыкан- ты - сегодня Брянская пела в сопровождении оркестра. Вот музыканты выш- ли. Толпа притихла. Почему-то я приготовился увидеть Ксению в чем-то сверкающем. Поче- му-то мне казалось, что она выйдет на крыльцо, как на сцену. Не удивился бы, наверное, если бы при этом она еще и запела, хотя сегодня она спела уже достаточно. Но Ксения была одета скромно: после концерта она, ес- тественно, переоделась. На ней была коричневая, плотно обтягивающая бед- ра юбка, коричневая, недлинная, но широкая пелерина с высоким, упирав- шимся в подбородок воротничком и коричневая небольшая шляпка с черными матерчатыми цветами. Остановившись на крыльце, она принимала восторги самых страстных, самых фанатичных своих обожателей. Она махала им рукой и посылала воздушные поцелуи. Полицейские, образовав цепь, с трудом сдерживали натиск неистовых поклонников и поклонниц. Собравшись с силами, энергично работая плечами и локтями, я протис- нулся вперед. Ксения заметила меня, заулыбалась мне радостно. Сделав последнее отчаянное усилие, я прорвался к полицейским. Они меня пропус- тили. Ксения бросилась ко мне. - Где вы? Что с вами? Что случилось? Я ждала вас в антракте и даже с опозданием начала второе отделение! - Простите, ради бога! Вины моей нет! Глупая случайность! Отменили сразу четыре поезда! Я слушал вас на улице, кое-что было слышно. - Жаль, что так вышло. Для вас я бы постаралась. Для вас я бы спела как следует. Давайте убежим в парк! Взяв меня под руку, Ксения храбро двинулась на толпу. Полицейские расчищали нам проход. Вокруг были лица, множество человеческих лиц - мужских и женских, молодых и старых. Лица были выразительны. Они выража- ли возбуждение, любопытство, изумление, воодушевление, восхищение, уми- ление. Лица двигалисъ, колебались, раскачивались, закрывали друг друга. Лица сливались в одно огромное, лишенное конкретных черт, расплывчатое лицо взбудораженной толпы. Разрезав толпу надвое, мы заторопились. Полицейские нас прикрывали. Ксения подхватила юбку, и мы пустились бежать со всех ног. Ксения хохо- тала: - Ой, сейчас я упаду! Сейчас умру! Сердце зашлось! Сто лет так не бе- гала! Ха-ха-ха! Никогда в жизни так не бегала! Ха-ха-ха-ха-ха! Толпа скрылась за деревьями. Мы перешли на шаг. Наконец, останови- лись. - Жарко! - сказала Ксения и сняла шляпку. Расстегнув воротник, она повернулась ко мне спиной и сбросила пелерину мне на руки, оставшись в совсем простой белой кофточке с широкими рукавами. Медленно шли по безлюдной аллее. Вечер был теплый, светлый, совсем летний. Листва на деревьях была еще негустая, светло-зеленая, прозрач- ная, а трава была еще невысокой. В траве желтели одуванчики. Несмотря на поздний час, летали бабочки и стрекозы. В кустах свистели и щелкали пти- цы. В неподвижной, еще не покрывавшейся ряской воде Славянки отражался дворец. - Господи, благодать-то какая! - прошептала Ксения, глубоко вздохнув. - Я все пою и пою, и ничего не замечаю. А на земле весна. Одуванчики цветут, пташки щебечут. - Вы и впрямь распустили свою публику, - сказал я. - Сколько романсов вы сегодня спели на "бис"? - Не так много. Восемь романсов. И еще одну небольшую арию из "Лету- чей мыши". - Но ведь это же целый концерт! Вместо одного вы дали два концерта в один вечер! - Увы, я кроткая, покладистая женщина. Они просят, они требуют, они настаивают, они ненасытны. И я пою. Нехорошо отказываться, если настаи- вают. Не по-христиански. - А ваш муж слушает вас на концертах? - Слушает. Иногда. Когда не играет в карты. - Он картежник? - Да, увлекается. Собственно, он мне уже не муж. Я с ним рассталась, хотя еще и живу с ним в одном доме. Он надеется, что я вернусь. Ходит за мной по пятам, умоляет, унижается, укоряет, угрожает. Но я не вернусь. Жаль, что он этого не понимает. - Вы его разлюбили? - Разлюбила. А впрочем, наверное, и не любила никогда. Тогда казалось мне, что любила. Он хороший, благородный, вполне достойный человек. Но не хватает ему чего-то. Какого-то света в душе. На жизнь он глядит, как на плац для военных учений. К тому же зверски ревнив. Никого не подпус- кал ко мне ни на шаг, ни на два шага. Три раза из-за меня стрелялся. Слава богу, никого не убил. Только ухо прострелил своему лучшему другу. Тот на балу слишком долго со мною танцевал, а после слишком усердно це- ловал мне руку. Перед нами на фоне зелени белела колоннада Храма Дружбы. Перед нами возвышался прекрасный призрак давно погибшей Эллады. Из-за колонн выбежали две юные нимфы. Складки хитонов струились по их телам. Смеясь и подпрыгивая, они бежали по лужайке. Останавливались, на- гибались, срывали одуванчики. Смеясь и подпрыгивая, бежали дальше, пока не скрылись за пригорком. Оттуда, из-за пригорка, еще слышался их бес- печный смех. - Счастливые нимфы! - сказала Ксения. - Я им завидую. - Люблю павловский парк, - сказал я. - Здесь мне легко и спокойно, как после смерти, как в Садах блаженных. - Но вы же еще не пробовали умереть, - улыбнулась Ксения. - Вдруг после смерти вам станет тяжело и тревожно? Вдруг не понравятся вам Сады блаженных? - Все может быть. Но если обнаружится, что они хоть чуточку похожи на павловский парк, я буду вполне удовлетворен. Однако стало прохладно. Не пора ли нам вспомнить о пелерине? - Вы правы, уже нежарко, - сказала Ксения, подставляя мне свою спину. Я задержал руки на ее плечах. Она повернулась. Мы поцеловались. Солнце уже спряталось за деревья. Птицы пели не умолкая. Над Славян- кой повисла тонкая пелена вечернего тумана. В небе над нами распласта- лось облако необычных очертаний, похожее на того дракона, которого я ви- дел недавно на китайской вазе. - Какое диковинное облако! - произнесла Ксения, подняв глаза к небу. - Да, странноватое облако, - согласился я и привлек ее к себе. Мы еще раз поцеловались. Пелерина распахнулась. Ксения прижалась ко мне. Я чувствовал ее грудь под тонкой кофточкой, ее колени под суконной юбкой. Из-за пригорка выбежали знакомые нимфы. Они направлялись прямехонько к нам. В руках они держали венки из одуванчиков. Ксения легонько от меня отстранилась. Нимфы приблизились. Одна из них возложила золотой венок на волосы моей возлюбленной (теперь я уже знал, что это она, теперь уже не было в этом сомнений). А другая надела венок на мою голову. Так, с вен- ками на головах, мы и пошли обратно, к вокзалу. На перроне было еще многолюдно. Я поглядел на часы - половина один- надцатого. Что это они до сих пор не уехали? Что они здесь околачиваются в столь поздний час? Едва мы поднялись на перрон, на нас стали оглядываться, за нашими спинами стали шушукаться. Стоявшие вдалеке стали подходить поближе. - Плохи наши дела! - прошептала Ксения. - Теперь они нас живыми не отпустят. Они ждали. Они знали, что мы вернемся. И полиции уже нет. О господи! Перед нами появилась девица, та самая, которая стояла рядом со мною в толпе. Молитвенно сложив ладони, она не мигая глядела на Ксению круглыми сумасшедшими глазами. - Умоляю вас! - простонала она. - Умоляю, умоляю, умоляю вас! Поз- вольте мне поцеловать край вашей одежды! Не дождавшись разрешения, девица нагнулась и впилась губами в уголок пелерины. Ксения испуганно отшатнулась, и я увидел совсем рядом лица, те самые лица, которые глядели на нас из толпы час тому назад. Со всех сто- рон протягивались жадные растопыренные пальцы. Они хватали Ксению за ру- кава, за плечи, тянулись к волосам, ощупывали ее, как вещь, как куклу. - Не сметь! - крикнул я. - Опомнитесь! Это безумие! Рядом возник высокий человек со светлыми волосами. Расставив руки, он стал отодвигать толпу в сторону. "Успокойтесь, господа! Успокойтесь, господа! - повторял он настойчиво. - Успокойтесь, успокойтесь, успокой- тесь, господа!" "Ковыряхин! - подумал я. - Откуда он взялся?" Бледная, трясущаяся Ксения сделала резкое движение, и шляпка выпала из ее рук. Это было спасение. Толпа набросилась на шляпку. Слышался треск рвущейся материи и пыхтение потерявших рассудок почитательниц. В их руках мелькали несчастные черные цветочки. Кому-то досталась подклад- ка, кому-то ленточка. Мы бегом спустились по ступеням и кинулись к ближайшему извозчику. - Гони! - крикнул я ему. - Живее! В Царское село! Через час мы были в Питере. На площади перед вокзалом толпилось мно- жество извозчичьих пролеток. Мимо не спеша проползали уже виденные мною допотопные трамваи. Я держал Ксению за руку. Я чувствовал, что она все еще дрожит, все еще не успокоилась. Вдруг она рассмеялась. - Как они терзали шляпку! Какая прелесть! Все цветочки растащили по одному! Но ты, милый, проявил отвагу и сообразительность! Ты меня спас! "Но ты, милый", - повторил я про себя. "Но ты, милый". Стало быть, мы уже на "ты"! - А знаешь, - продолжала Ксения, - после всех этих увлекательных приключений я ужас как проголодалась! Не поужинать ли нам где-нибудь вместе? Снова взяли извозчика и отправились в "Европейскую". У ярко освещенного подъезда гостиницы выстроились в ряд автомобили и экипажи. Вращающаяся дверь пропустила нас в вестибюль. Гардеробщик, пок- лонившись, принял из моих рук пелерину Ксении. Поглядев в зеркало, я вспомнил о венках из одуванчиков. Мы потеряли венки при бегстве из Пав- ловска. "Жаль, - подумал я, - их следовало сохранить на память". По устланной ковровой дорожкой лестнице поднялись в ресторан. Свобод- ных мест почти не было. Публика была отборная: золотые погоны, белые крахмальные воротнички, голые спины женщин, запах цветов, духов и доро- гих сигар. На эстраде, на фоне большого витража, изображавшего колесницу лучезарного Аполлона, расположился небольшой оркестр - звучали популяр- ные мелодии из оперетт. Подскочил, изогнувшись, метрдотель во фраке. Посмотрел на Ксению с затаенным восторгом. Конечно, узнал. - Господа, вполне свободных столиков, к моему величайшему огорчению, нет! Прошу следовать за мной! Усадил нас рядом с юной парочкой. Молодой человек был с тонкими чер- тами лица, с высоким бледным лбом. У барышни были иссиня-черные тяжелые волосы и темные усики над уголками нежного рта. Взглянув на Ксению, мо- лодые люди покрылись румянцем и опустили глаза. И все время, пока мы си- дели пред ними, они молчали, лишь изредка произнося шепотом отдельные слова. "Черт подери! - подумал я. - Все ее тут же узнают, все млеют, об- мирают, краснеют, бледнеют, а после начинают кидаться на нее, как дикие звери!" Метрдотель подал карточку. Я заказал шампанского, самого дорогого французского коньяку, каких-то немыслимых закусок, каких-то неведомых блюд, ананасов, шоколаду и еще чего-то. Метр ушел, но тут же вернулся с большим букетом белых гвоздик в высо- кой хрустальной вазе. Ваза была поставлена перед нами. - От кого? - спросила Ксения. - Не велено сообщать - потупясь, ответствовал метр. "Ну вот, - подумал я, - конца этому не видно!" Появился официант с подносом. За ним следовал второй, тоже с подно- сом. За вторым показался третий, естественно, с подносом. Весь стол был заставлен бутылками, тарелками, соусниками, салатницами... Мне стало не- ловко - молодые люди ужинали скромно, без вина, с сельтерской и кофе. Снова прибежал метрдотель. Он поставил перед Ксенией узкий хрус- тальный бокал с каким-то причудливым, серебристым и вроде бы даже нежи- вым цветком. "Орхидея!" - догадался я, совсем помрачнев. Ксения поглади- ла меня по руке. - Не злись, милый! Ну что поделаешь, если я так знаменита! Это и есть бремя славы. Ты видишь - нигде нет покоя. Не ходить же мне в маске? Но ведь и в маске меня начнут узнавать! Официант налил в бокалы шампанское. Я глядел, как лопаются в хрустале прозрачные пузырьки. Не о такой ли известности мечтал я в отрочестве? Не о ней ли я бредил в юные годы? Не ее ли я жажду и теперь, переступив черту своего сорокалетия? - Да, конечно, слава обременительна, - сказал я. - Без нее живется спокойнее. И все же я хочу выпить за твою славу, радость моя, за нынеш- нюю и будущую твою славу! За вечную, неувядающую, бессмертную твою сла- ву! Мы чокнулись и выпили. Девушка с усиками бросила на меня быстрый взгляд. Она изнемогала от любопытства: "Кто этот человек? Кто этот счастливчик? За что удостоен он такой чести?" Опять появился метр с цветами. На сей раз это был букет нежнейших бледно-желтых нарциссов. На столе места не оказалось. Вазу поставили у ног Ксении. "Что же это делается! - думал я уже весело. - Через полчаса нас не видно будет из-за цветов!" Неподалеку сидела компания молодых щеголеватых офицеров. Они держа- лись несколько развязно. Пухлогубый стройный блондин с наглыми выпуклыми глазами то и дело оглядывался и беззастенчиво разглядывал Ксению. Я сно- ва стал злиться. - Если он оглянется еще раз, я подойду и отвешу ему оплеуху! - сказал я сквозь зубы. - Ты с ума сошел! - громко зашептала Ксения. - Он же застрелит тебя на месте! Или зарубит саблей! Ты не знаешь нравов этих военных! - Выходит, я должен терпеть его наглость? - Да не гляди ты на него! Он того не стоит. Глупый, самовлюбленный мальчишка. Я с ним знакома. Он из компании Одинцова. Адъютант. Гвардеец. С очень громкой фамилией. - И конечно, влюблен в тебя без памяти? - Натурально, влюблен. Все мужчины в меня влюблены. И ты тоже. - Ты сравниваешь меня с этим породистым животным? - Нет, милый, не сравниваю. Успокойся. Давай лучше выпьем за то, что- бы и к тебе пришла заслуженная слава. Она где-то заблудилась, потеряла дорогу. Выпьем, чтобы она больше не блуждала! Я налил себе коньяку, а метрдотель уже тащил большой букет красных тюльпанов в расписном фаянсовом кувшине. Тюльпаны разместились на полу, рядом с нарциссами. Я сказал: - А не открыть ли нам цветочный киоск? Куда нам столько цветов? - Я уже подумала об этом, - ответила Ксения. -Но жалко продавать цве- ты, я их очень люблю. Лучше мы откроем книжную лавочку и начнем торго- вать твоими сочинениями. - Не возражаю! - согласился я и, выпив коньяк, закусил чем-то неверо- ятно вкусным. То ли это было мясо, то ли это была птица, но, кажется, это была не рыба. И снова приблизился неугомонный метр. - Ксения Владимировна! Вы наше божество! Мы все в вас души не чаем! Не откажите! Посетители ресторана слезно просят вас спеть романс, один-единственный романс, какой вы сами захотите! - Придется петь, - вздохнула Ксения, - столько цветов надарили! Она встала, поправила юбку и волосы и пошла к эстраде. Сияющий, вели- чественный, вполне античный и вполне прекрасный Аполлон несся ей навстречу на квадриге великолепных длинногривых коней. За его плечами подымалось солнце, раздвигавшее клубящиеся облака. "Вот мужчина, достой- ный Ксении!" - подумал я. Сидевшие за столиками начали привставать и вы- тягивать шеи. Ксения шла медленно, опустив руки вдоль бедер и слегка по- качивая плечами. Ее простая, будничная одежда среди нарядов ресторанных дам выглядела почти изысканно. Взойдя на эстраду, она что-то сказала му- зыкантам. Те понимающе закивали головами. В зале стало тихо. - Романс "Мы одни", - объявила Ксения и запела: Как благостны, прозрачны вечера! Как радостны, благоуханны дни! Как упоительна весенняя пора! Нас только двое в мире, мы одни! Я сидел и слушал затаив дыхание. И все в ресторане сидели и слушали не дыша. Только официанты с переброшенными через руку салфетками и импо- зантный метрдотель в своем безукоризненном фраке слушали стоя у стены, но, разумеется, тоже затаив дыхание. Послушай - что-то шепчет нам трава. А вот цветы нам улыбаются - взгляни. О, как кружится, милый, голова! Нас только двое в мире, мы од- ни! И небосвод бездонно-голубой, И звезд полуночных бессчетные огни - Все это, милый, лишь для нас с тобой. Нас только двое в мире, мы одни! Ксения спела и поклонилась. Все сидевшие встали и долго хлопали. Я крикнул "браво!", и тут же со всех сторон понеслось: "Браво! Браво! Бра- виссимо!" Ксения вернулась, и мы выпили за ее талант, то есть выпил я, а она лишь сделала глоток шампанского. Вслед за этим принесли сразу три больших букета - еще один из гвоздик, только розовых, еще один из нар- циссов, только белых, и третий - из чайных роз. Выбрав самую крупную розу, Ксения протянула ее барышне с усиками. - Это вам! Вы очень милы! Вы мне нравитесь! Девица вся зарделась, щеки и уши ее запылали, глаза увлажнились, рот приоткрылся. Видимо, она намеревалась произнести слова благодарности, но у нее это не вышло. Погрузив лицо в желто-фиолетовые лепестки, она за- мерла. - Спасибо! - сказал за нее молодой человек. - Мы сохраним эту розу до конца наших дней! Я позвал официанта. Он выписал счет. Я положил на стол несколько бу- мажек. Ксения взяла счет, пробежала его глазами, отобрала три четверт- ных, а остальные деньги сложила и сунула мне в карман. - Откуда у тебя этот купеческий шик? - сказала она сердито. - Найдите нам, пожалуйста, извозчика поприличнее! - обратился я к официанту. - Будет сделано! - ответил тот и поспешно направился к выходу, но тотчас вернулся: - А не желаете ли таксомотор? У гостиницы как раз стоянка. - Так уж и быть, прокатимся разочек на автомобиле! - покорилась Ксе- ния. Шофер открыл перед нами дверцу. Уселись на мягкое сиденье с высокой, как у дивана, спинкой. Официант притащил огромную охапку цветов и поло- жил ее рядом с нами. Ксения зевнула и склонила голову мне на плечо. - Я все пою и пою, - забормотала она в полудреме, - мне все хлопают и хлопают... И не надоело им хлопать... И не наскучили им мои романсы... И не противно мне еще петь... Куда мы едем? - спросила она, подняв голову. - Ко мне, - ответил я. - Куда же нам еще ехать? - И правда, - послушно согласилась Ксения, куда же нам еще ехать? А твоя матушка? - спросила она опять и опять подняла голову. - Матушка на даче, уже неделя как на даче. - У тебя славная матушка! - сказала Ксения. Вошли в квартиру. Я положил цветы на стул в прихожей. Несколько тюльпанов упало на пол. Подойдя к Ксении, я снял с нее пелерину. Потом я обнял ее. Целуя, я почувствовал, как послушно ее тонкое мягкое тело. Провел Ксению в комнату, усадил в кресло. - Я совсем засыпаю, - сказала она и закрыла глаза. Пошел в ванную, взял большой таз для стирки белья, налил в него воды, принес из прихожей цветы и поставил их в воду. Получился гигантский раз- ноцветный букет. Притащил таз в комнату, водрузил его на письменный стол. Ксения открыла глаза и вскрикнула: - Ой, что это? - Это твои честно заработанные цветы, - ответил я и принялся стелить постель на тахте. Постелив, поднял Ксению и поставил ее на ноги. - Милый, - шептала она, - ты прости, что я такая сонная, такая кве- лая. Я так устала, я так нервничала там... в Павловске... на перроне. Я так перепугалась. Они ведь... они совсем обезумели, совсем... озвере- ли... Какой это был ужас! Какой... ужас! Дрожащими пальцами я стал расстегивать ее кофточку, но она почему-то не расстегивалась. Ксения тихо смеялась: - Ну вот, какой ты у меня неловкий! Ты совсем не умеешь раздевать женщин! Это хорошо. Это значит, что ты чистый, что ты... не распутник. Сейчас я сама. Ничуть меня не стесняясь, она принялась раздеваться, аккуратно скла- дывая одежду на кресло. И вот на ней остались только чулки, черные ажур- ные чулки с узкими синими подвязками. Она повернулась ко мне лицом. Я прищурился - ее нагота слепила. Глубокие ямки ключиц. Небольшие, совсем девичьи груди с розовыми сос- ками. Мягкая округлость живота. Маленький пупок. Упругие, но плавные ли- нии бедер. Темный, ровный треугольник лобка. Чистая, гладкая, белая ко- жа... - Ну как, не безобразное ли у меня тело, не старое ли оно? - спросила Ксения. - Может быть, тебе нравятся женщины в другом стиле? ...Ночь была бредовая, фантастическая, непереносимая. На меня обруши- лась вся сила женственности - этой непобедимой слабости, этой необоримой мягкости, этой бесстрашной робости, этой неотразимой покорности. Я блуж- дал в знакомом и неведомом - натыкался на податливые преграды, провали- вался в манящие пропасти, скользил по гладким пологим склонам, взбегал на крутые высокие холмы и повисал над бесконечными неоглядными равнина- ми. Я терял рассудок и обретал его снова. Я распадался на куски и тут же сливался воедино. Я покидал себя и тотчас в себя возвращался. Я исчезал и возникал заново. Во мне что-то вспыхивало и гасло. Я горел, как маяк над ночным морем. Я корчился от счастья. Хорошо знакомая мне грамматика любви вдруг усложнилась до невероятия. Мне открылось, что в сакральных текстах Эроса я читал до сих пор не главы и даже не фразы, а лишь от- дельные бессвязные слова. Непостижимая сложность нежности предстала пре- до мною. И в этой непостижимости поджидало меня упоение на грани безумия и гибели. Под утро я проснулся. Было уже светло. Я увидел на стенах свои карти- ны. Я увидел книжный шкаф и в нем, за стеклом, мои книги. Я увидел свою простенькую, дешевенькую люстру, свисающую с потолка. Я увидел знакомое пятно на потолке. Повернувшись на бок, я увидел совсем рядом лицо Ксе- нии. Она крепко, мирно спала. Дыхания ее не было слышно. Бледное лицо казалось мраморным, но на виске еле заметно пульсировала голубая жилка и ноздри чуть-чуть шевелились в такт дыханию. Сердце мое заныло от любви и восторга. Полчаса я пролежал неподвижно, боясь пошевелиться. Потом я тихонько встал, на цыпочках подошел к креслу и стал разглядывать то, что на нем лежало. Подобных предметов женского туалета я никогда не видел, разве что на рекламе в старинных журналах и иногда, мельком, в кино. Нижняя юбка, белая, длинная, с кружевами по подолу. Сорочка, тоже бе- лая, тонкая, с узкими лямочками, с кружевными прошивками на груди и на боках. Панталончики. Трогательные, какие-то детские, довольно длинные бледно-голубые панталончики, почти сплошь кружевные. А где же корсет? Неужели в девятьсот восьмом женщины уже не носили корсетов? Впрочем, певицы, наверное, их вообще никогда не надевали - да- вит на грудь, затрудняет дыхание. Да, конечно, певицы не должны были их носить! Возвратился в постель. Снова стал глядеть на мраморное лицо. Незамет- но заснул. Когда проснулся, Ксения глядела на меня и улыбалась. - С добрым утром, милый! - сказала она и поцеловала меня в переноси- цу. - С добрым утром, моя радость! - сказал я и поцеловал ее в уголок рта. Уже одетые, сидели за журнальным столиком и пили кофе. - Будто ты жена моя! - сказал я. - А разве это не так? - ответила Ксения и поглядела на меня как-то строго. - Пред богом я теперь жена твоя, хотя мы и не венчаны, хотя с Одинцовым я еще не разведена, хотя еще никто на свете не знает о том, что случилось сегодня ночью на этой тахте. Между прочим, она довольно мягкая, но не мешало бы ей быть немножко пошире. Забыла сказать тебе, милый: скоро я опять уеду по делам в Москву, мне заказали там несколько концертов. А из Москвы я собираюсь направиться прямо в Крым - надо как следует отдохнуть перед гастролями в приволжских городах, где меня дав- ненько поджидают. А ты не хочешь понежиться в Ялте? У меня там есть не- большая дача. Приютить тебя я, к сожалению, не смогу - может нагрянуть мой бывший супруг с приятелями. Но ты устроишься в каком-нибудь прилич- ном пансионе. Их там великое множество, на любой вкус и на любой карман. - Да, да, - встрепенулся я, - мне уже обещали путевку... то есть мес- то в специальном пансионе для литераторов! И как раз на это время! - А я и не знала, что бывают такие пансионы! - удивилась Ксения. - Вот и чудесно! Пелерина была надета. - Какое бесстыдство! - усмехнулась Ксения. - Возвращаюсь домой утром и к тому же без шляпки. - А цветы? - спросил я. - Пусть остаются здесь и напоминают обо мне! Довез ее на извозчике до дому. - Я напишу тебе из Москвы, дай мне твой адрес, - сказала она. Вырвав листок из записной книжки, записал адрес. Ксения сложила лис- ток и спрятала его в маленький кармашек на юбке. Долго стою перед ее домом. Шторы на окнах, как всегда, опущены. Упи- танные гипсовые купидоны, сидящие над окнами, поглядывают на меня с ух- мылкой. В душе моей полнейший разгром. Все сдвинуто с места, все разбросано, разворочено, опрокинуто, смято, скомкано, перевернуто вверх дном, вывер- нуто наизнанку, рассыпано, перемешано и перепутано. Все двери и дверцы распахнуты настежь. Все ящики, шкатулки и коробки пусты - их содержимое свалено в кучу. С ужасом гляжу на свою разоренную душу. Что же мне с нею делать? Все еще торчу перед домом Ксении. Дверь парадного открылась. Появился знакомый швейцар. Он распахнул дверь пошире и склонился подобострастно. Быстро вышел высокий, статный, плечистый, усатый офицер со шпорами на сапогах и с шашкой на боку. Пуговицы его сияли, шпоры звенели, шашка бренчала по ступеням. - Эй, извозчик! - крикнул он. Проезжавшая мимо извозчичья коляска остановилась. Офицер сел в нее, поставив шашку между ног. Коляска уехала. Одинцов! Вот он какой! Эффектен! И рост, и осанка, и усы... И шпоры позвякивают так музыкально... Шатаюсь по городу. Гляжу по сторонам. Стараюсь не глядеть в свою разгромленную душу. Замечаю свое отражение в стекле витрины: рост сред- ний, плечи умеренной ширины, пиджачок заурядный, брюки поглажены неделю тому назад, ботинки не слишком модные, шпоры отсутствуют, шашка - тоже, в лице некая грусть и некая неуверенность, и даже некая виноватость... Что она во мне нашла? На кого променяла своего гвардейца? Любопытно, как бы я выглядел со шпорами на пятках и с шашкой на бедре? Наверное, это утомительно - весь день таскаться с шашкой. Она тяжелая, длинная, за все цепляется, того и гляди, где-нибудь застрянет. Неожиданно для себя забредаю в издательство. Мне говорят, что я вов- ремя явился, что я легок на помине, что уже есть корректура моей книжки, что ее надо немедленно забрать, тщательно прочитать, исправить все ошиб- ки и опечатки, подписаться, поставить дату и поскорее вернуть ее обрат- но. Приятная новость не производит на меня впечатления. Спокойно засовы- ваю корректуру в карман и продолжаю слоняться по городу. Ночное дежурство в учреждении. Никто не любит дежурить. И я - тоже. Дежурить скучно, тоскливо, неприятно, утомительно. Дежурить ночью - вдвойне утомительно. Спать нельзя, да и негде, но под утро нестерпимо хочется вздремнуть. Приходится сражаться со сном. А после дежурства весь день спать почему-то не хочется, но голова становится чугунной, глаза слезятся и ноги как-то плохо удерживают тело в вертикальном положении. И все же в ночном дежурстве есть некие преимущества. Ночью в учрежде- нии безлюдно и тихо. Делать дежурному решительно нечего. Разве что прой- тись по лестницам и этажам, погасить две-три напрасно горящие лампочки и убедиться в том, что вахтер у главного входа пребывает на своем посту и не подвластен коварному Морфею. В течение восьми часов можно спокойно читать, писать, размышлять и даже рисовать. Ты предоставлен самому себе, никто тебя не беспокоит, никто не нарушает твоего уединения, никто не помешает твоим вдохновенным занятиям или твоему постыдному безделью. Во время этих вынужденных ночных бдений я пишу стихи или письма зна- комым, предаюсъ воспоминаниям о минувшем и мечтам о несбыточном. Меня забавляет причудливость ситуации: все спят, а я - нет. Меня волнует ро- мантика ночи. Передо мною на столе три телефона - белый, черный и красный. В любой момент мне могут откуда-то позвонить, что-то спросить или приказать. Но телефоны молчат. Никто, разумеется, не звонит, не спрашивает, не прика- зывает. Я и сам, между прочим, могу кому-нибудь позвонить, кого-нибудь потревожить, разбудить, напугать ночным звонком, поднять с постели и спросить, как спится и хороши ли сны. Но я, конечно, никому не звоню и не задаю издевательских вопросов в столь поздний час. Я сижу перед тремя телефонами, подперев ладонью лоб, и размышляю. ...Со мною случилось нечто непоправимое. Много лет моя лодка дремала в тихой заводи у прибрежных кустов. И вот меня подхватило течением и по- несло, и завертело, и закружило, и закачало. И вот меня несет черт знает куда. Удастся ли мне спастись? Лодчонка у меня утлая, а весла на берегу остались. Да и зачем оно мне - спасение? Пусть уносит меня в океан, в безбрежность, в простор бесконечный! Пусть утону я в этом океане! Встаю из-за стола, подхожу к окну. Белая ночь беззвучна и неподвижна. Похожа на привидение. Как все привидения, она светла, холодна и прозрач- на. Давно когда-то была она, вероятно, живой, теплой, темной, звездной ночью. И вот теперь бесплотным светящимся фантомом появляется каждый год на севере, тревожа всех робких, изумляя всех впечатлительных и восхищая всех восторженных. Пишу заявление о предоставлении мне очередного отпуска на неделю раньше запланированного срока. Указываю причину: имею путевку в Дом от- дыха литераторов. Лгу, потому что путевки у меня еще нет. Но желанный отпуск мне дают. Мне верят. Добываю путевку. Добываю с великим трудом. Все сроки уже давно прош- ли, все путевки уже давно разобраны. Прошу, умоляю, выдумываю какую-то чепуху, доказываю, что мне смертельно необходимо в Ялту на конец июня и весь июль, что от этого зависит мое здоровье, которое вдруг странно по- шатнулось, моя творческая судьба, которая меня тревожит, моя личная жизнь, которая у меня не устроена, - словом, все у меня повисло на во- лоске: или путевка, или я погиб. Сначала мне говорят, что на путевку нет никакой надежды, что раньше надо было пошевелиться и похлопотать, что лучше мне не терзать себя понапрасну, а успокоиться и позабыть о Ялте. После признаются, что одна свободная путевка все же есть, но на нее пре- тендует ветеран и инвалид и у меня нет ни малейших шансов. Но тут обна- руживается, что ветеран серьезно заболел и ехать на юг не в состоянии, что мне здорово повезла и я завтра же могу приходить с деньгами. Назавт- ра я прибегаю с деньгами, и мне объявляют, что произошла ошибка, что, хотя ветеран и захворал, путевки все же нет, потому что кто-то уже пе- рехватил ее, кто-то раньше пронюхал о болезни инвалида, кто-то оказался проворнее меня. Тут я впадаю в отчаянье, пытаюсь рвать на себе волосы, но вовремя спохватываюсь - мало того, что я не обладаю шашкой и шпорами, у меня и волос не будет! Ксения скажет: "Как быстро ты, милый, облысел!" И бросит меня к лешему. Но приходит чудесное спасение - совершенно нео- жиданно отыскивается вторая свободная путевка, и мне ее торжественно вручают. Звонит Настя. - Ну как, ты решил что-нибудь с отпуском? - Да, решил. Поеду в Ялту, в Дом отдыха литераторов. - А я? - А тебе советую отдохнуть на Рижском взморье. Для твоего организма это полезнее. - Благодарю за дружеский совет! - говорит Настасья и вешает трубку. Звонит А. Спрашивает, как дела, какие новости. Давно не встречались мы с А. Нехорошо. А. я люблю. Он не дурак. Он все понимает. У него нет предрассудков. И душа у него всегда чистая, без паутины по углам. Дого- вариваемся с А. о встрече. Еще один звонок. К телефону подходит матушка и говорит мне: - Она! - Кто - она? - Твоя артистка! Голос Ксении доносится издалека-издалека, с другого конца земли, от- куда-то из Австралии, из Аргентины, с островов Туамоту. - Здравствуй, миленький мой! - Здравствуй, радость моя! - Как поживаешь, миленький мой? Думаешь ли обо мне? - Хорошо поживаю, радость моя. Только и думаю, что о тебе. - Напрасно, напрасно, миленький мой, думаешь ты только обо мне! - Отчего же напрасно, радость моя, объясни толком! - Оттого напрасно, миленький мой, что устанешь ты скоро думать обо мне. - О нет, никогда, радость моя, не устану я о тебе думать! Вот уви- дишь! - Ну, коли так, то я разрешаю - думай, пожалуйста, только обо мне, обо мне, обо мне! А цветы еще не завяли? - Нет, цветы еще совсем свежие. Благоухают. Матушка не может на них наглядеться. А я видел твоего Одинцова. Изумительный мужчина. Одна шашка чего стоит! - Ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха! - хохотала Ксения где-то на Мадагаскаре. - Ой, со мной от смеха грех может случиться! Не смеши меня больше! Ты знаешь, что я хочу тебе сказать... - Знаю. Хочешь сказать, что ты от меня без ума, и... - Ну надо же! Как ты догадался? Какой умница! И еще я хочу назначить тебе свидание в Крыму, в Ялте, у отеля Левандовского 14 июня в 11 часов утра. Запиши, а то забудешь! Я взял записную книжку и записал. - А теперь ступай к своему письменному столу и сочиняй обо мне стихи. Ты должен воспеть меня наилучшим образом. Привет твоей матушке. Я до сих пор не могу опомниться от ее варенья. Поцелуй меня на прощанье! Целуешь? - Целую! - А как целуешь? - Нежно, страстно и продолжительно. - Вот, правильно! Так и всегда меня целуй. Ну, до свиданья, милый! По утрам, как проснешься, сразу вспоминай меня! Слышишь? - Слышу. - И весь день на хорошеньких женщин смотреть не смей! Слышишь? - Слышу. - Жди моего письма из Москвы! - Жду. Вешаю трубку. Продолжаю сидеть на стуле у телефона. Мама выходит из своей комнаты. - А как же Настя? - Не знаю, мамочка, не знаю... Продолжаю сидеть у телефона. В моей руке раскрытая записная книжка. В ней запись: "14 июня 11 ч. гост. Левандовского". Господи! У меня же пу- тевка только с 25-го! Но тут же вспоминаю: это по старому стилю! Зачер- киваю написанное и пишу заново, крупно и аккуратно: "ЯЛТА. ГОСТИНИЦА ЛЕВАНДОВСКОГО. 27 ИЮНЯ. 11 ЧАСОВ УТРА". Встретившись с А. у входа в зоопарк, мы идем с ним по аллее. - Куда ты пропал? - говорит А. - Месяца три тебя не видел. Звонил несколько раз, и все матушкин голос, и все "его нет", "не знаю", "позво- ните завтра". Дела? Или очередная стрела этого кудрявого мальчугана, этого стервеца, этого малолетнего преступника засела в твоем покрытом шрамами сердце? Зря ты Настю мучаешь. Женился бы, угомонился бы, устро- ился бы поудобнее и посвятил остаток жизни святому искусству. Настя - баба хоть куда и души в тебе не чает. Немножко взбалмошная, но это пи- кантно. Тихие, кроткие женщины скучноваты. Мимо нас, как бы иллюстрируя слова А., громко цокая каблуками, прохо- дит миловидная блондинка, немножко похожая на Настасью. Я провожаю ее взглядом. И А. провожает ее взглядом. Он тоже неравнодушен к голубогла- зым блондинкам. - В лице твоем появилось нечто новое, - продолжает А., - что именно, пока не понимаю. Ты несомненно чем-то обеспокоен, озабочен, озадачен, а может быть, даже потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. В общем, если я не ошибаюсь, ты здорово сбит с панталыку. Но чем? Или кем? Это тайна? Садимся на скамейку, закуриваем, и я, опуская подробности, рассказы- ваю свою историю. Сначала А. поглядывает на меня иронически, со скрытой улыбкой. Она прячется в его глазах, в его губах и даже в подбородке - он недоверчиво подрагивает. Потом ирония исчезает. В лице появляется какая-то странная неподвижность, мертвенность, окаменелость. Таким лицо А. я, пожалуй, еще никогда не видел. В конце же моего рассказа лицо А. наполняют всевозмож- ные чувства, которые он не в состоянии скрыть: изумление, растерянность, страх, восхищение и еще что-то, и еще... - Ну вот, - говорю я. - Теперь и ты обеспокоен, озабочен, озадачен. Теперь и ты потрясен, так сильно потрясен, что никак не можешь прийти в себя. Словом, совершенно очевидно, что теперь и ты полностью сбит с пан- талыку. Проглоти-ка парочку пилюль валерьянки. Тебе вредно так волно- ваться. С остановившимися глазами, бледный и весь какой-то взъерошенный, А. машинально глотает пилюли, машинально раздавливает в пальцах окурок, ма- шинально закуривает новую сигарету. - Вот тебе моя тайна, - говорю я. - О ней знаем только мы с тобой. И немножко Знобишин. Но он не верит, конечно, не верит. И не мудрено. В такое трудновато поверить. У матери моей тоже появились, наверное, неко- торые подозрения. Небось еще тогда, когда она в первый раз услышала го- лос Ксении по телефону. - По телефону? - вскрикивает совсем одуревший А. - Она звонит но те- лефону из тысяча девятьсот восьмого года? Невероятно! - Разумеется, невероятно, - соглашаюсь я, стараясь вконец не разнерв- ничаться вместе с ним. - История, брат, неслыханная. Представляешь, ка- ково мне? Тут еше Настя психует, устраивает истерики. - Но послушай, - продолжает А., - но послушай, разве она не замеча- ет... некоторых странностей? Разве ее не удивляет современный вид горо- да, современные автомобили, метро наконец? Ты же видел ее в метро! - Это для меня непостижимо. Перемещение во времени, как известно, те- оретически возможно. Фантасты давно уже успели побывать и в отдаленном прошлом, и в неведомом будущем. Но там все ясно - прошлое так прошлое, будущее так будущее. А здесь прошлое как бы слегка наползает на настоя- щее. Не полностью, заметь, а только одним краешком, одним уголком. И настоящее в этом уголке ненадолго, обрати внимание, проваливается в прошлое. И есть в этом некая односторонность. Я-то понимаю, что болтаюсь между прошлым и настоящим, я-то сознаю, что творятся вопиющие чудеса, а она остается там, в тысяча девятьсот восьмом году, хотя и ездит в метро. Кстати, непонятно, зачем ей метро, если у нее несколько отличных экипа- жей. Да и на такси денежек ей хватило бы. Видимо, ее привлекает передви- жение под землей. Но, признаюсь, я не могу поклясться, что видел в метро именно ее. Она была от меня далеко, да и толпа была плотная... Мы оставляем скамейку и движемся к Петропавловке. А. все не может ус- покоиться. Он размахивает руками, сдвигает шляпу на затылок, нахлобучи- вает ее на лоб, снимает ее, снова надевает. Проходим по деревянному мосту, идем вдоль кирпичной крепостной стены, входим в крепостные ворота. На площади перед собором несколько кучек ту- ристов. В центре каждой кучки - экскурсовод. Его не видно, только иногда над головами показывается рука, делающая красивый указующий жест. А. идет задумавшись, глядя на булыжник, которым замощена площадь, и держа шляпу за спиной. Из ближайшей кучки выбирается тоненькая девушка с ко- ротко подстриженными соломенными прямыми волосами. - Сейчас мы с вами осмотрим пушку, которая стреляет в полдень, - про- износит девушка. - На этом наша экскурсия окончится. - Ниночка! - кричит А. и бросается к светловолосой девушке. Через ми- нуту он подводит ее ко мне. Знакомимся. - Хотите еще разочек побывать в соборе? - обращается Ниночка и к А., и ко мне одновременно. - Хотим, - отвечает А. - Тогда подождите меня вон там, у ограды, - говорит Ниночка и возвра- щается к туристам. - Итак, - продолжает А. прервавшийся разговор, - ты являешься сторо- ной пассивной. К тебе приходят "оттуда", тебя уводят "туда", тебе пока- зывают Петербург начала века, тебя возят в шикарной коляске, тебе поют романсы и дифирамбы тоже, в тебя уже, кажется, влюбились (и кто влюбил- ся!), а ты для этого и пальцем о палец не ударяешь. Везет же тебе! Но берегись. Подполковник Одинцов не простит тебе твоих шалостей. - Но откуда тебе известно, что он подполковник? - недоумеваю я. - Да ты же мне сам только что сообщил, что, судя по погонам, он под- полковник гвардии! - Ах, да! Я уже забыл. Что-то с памятью у меня стало плохо. - Так вот, подполковник Одинцов застрелит тебя! Просто так застрелит, "в состоянии аффекта", или вызовет на дуэль. - Пусть вызывает! - говорю я. - В конце концов, я тоже немножко воен- ный - лейтенант запаса. И даже стреляю сносно. Приглашу тебя в секундан- ты. Ты знаешь, каковы обязанности секунданта? Не знаешь. Вот то-то. Пос- мотри литературу, подготовься, чтобы не попасть впросак, чтобы не осра- миться. - Но у тебя же нет пистолета! - Зато у Одинцова наверняка имеются приличные дуэльные пистолеты: он отъявленный дуэлянт. Ксения говорила, что из-за нее он уже трижды стре- лялся. Один раз кому-то ухо прострелил. - Все это чертовски интересно! - восклицает А. и снова закуривает си- гарету. Прибегает Ниночка. Входим в совершенно пустой собор - музей уже зак- рылся. В окна бьют косые желтые лучи вечернего солнца. Солнечные пятна лежат на плитах пола. Тихо бродим между надгробиями российских императо- ров и императриц по двум не очень тихим векам российской истории. Изда- лека доносятся пушечная пальба, звон сабель, звон бокалов, конское ржанье, крики "ура", крики "долой", хрипы повешенных, русские протяжные песни, французская речь, матерная ругань, стук топоров, скрип уключин, взрывы самодельных бомб, церковное пение, колокольный звон, гудки паро- возов, музыка духовых оркестров, скрежет железа о железо и опять пушеч- ная пальба, и опять звон сабель, и опять звон бокалов. - Давайте я покажу вам чердак! - предлагает Ниночка. Подымаемся по неширокой каменной лестнице, открываем толстую, обитую большими гвоздями дверь и оказываемся в огромном полутемном зале. Высо- кие кирпичные арки. Контрфорсы. Мощные, почерневшие от времени деревян- ные балки. Золотистая пыль в узком оранжевом солнечном луче. - Эффектно! - говорю я. - Похоже на Пиранези. - Пошли дальше! - говорит Ниночка. Возвращаемся на лестницу и подымаемся по ней еще выше. Выходим на ши- рокую площадку, посреди которой возвышается причудливое металлическое сооружение, состоящее из гигантских зубчатых колес, каких-то рычагов, втулок и крюков. С колес свисают толстые цепи, а наверху, над колесами, висят колокола, большие и маленькие. - Это башенные часы! - объявляет Ниночка. - Их бой разносится над всем городом! "Вот оно, время! - думаю я. - Вот оно какое жуткое! Вот эти самые ко- леса, эти зубья и перемалывают нас! Вот они-то и перетирают все на свете в мелкий порошок, в пыль, в ничто!" Самое большое колесо рывком поворачивается. Сдвигаются с места и ко- леса поменьше. Что-то громко звякает. Что-то обо что-то стукается. Что-то скрипит и скрежещет. И вдруг над самым моим ухом оглушительно ударяет колокол, ударяет всего один раз и умолкает. Помещение до отказа наполняется звуком. Пол мелко-мелко дрожит, и колеса тихо гудят, вторя колокольному звону. - Четверть седьмого! - провозглашает А., взглянув на свои ручные ча- сы. - Восемнадцатое июня! - добавляю я. - Тысяча девятьсот восемьдесят третьего года! - продолжает Ниночка. - Новой эры! - заключает А. Подхожу к небольшому окошку. Предо мною река, мосты, купола, шпили и крыши, крыши, крыши до самого горизонта. По мостам ползут машины и трам- ваи. По реке в разные стороны плывут буксиры с баржами и речные катера. Город! Здесь, в вышине, грозное, зубчатое, металлическое, неумолимое и нео- боримое время царит над городом. Через каждые пятнадцать минут колокола напоминают городу о власти времени, о его немыслимом могуществе. Спускаемся. Никто не произносит ни слова. - Ох уж это время! - говорит наконец А., нарушая молчание. - О нем ходят легенды. О нем сочиняют небылицы. Его воспевают. Им ужасаются. Его жаждут понять. О нем пытаются позабыть. Некоторые утверждают, что его и нет вовсе, что это фикция, самообман, смешное, но опасное заблуждение. Кто-то выдумал его. Выдумка понравилась, и пошло: время! время! прокля- тое время! прекрасное время! у нас так мало времени! о, мы живем в такие времена! пользуйтесь полуфабрикатами - экономьте время! как безрассудно мы тратим свое время! не спорьте со временем! не заботьтесь о времени! не пеняйте на время! времени не вернешь! время не остановишь! не отста- вайте от времени! ваше время уже прошло! делу время - потехе час! а вре- мечко-то бежит! - и так далее, и тому подобное. А другие твердят, что только время и существует, а фикция - все остальное, и всем остальным можно безнаказанно пренебречь. Одни верят, что время - это лента, у ко- торой нет ни начала, ни конца. А другие убеждены, что время - это кольцо, это бублик с дырой посередке, и тот, кто проваливается в эту дырку, тот и бессмертен. Одни полагают, что время - это слоистый пирог с разнообразнейшей начинкой: первый слой - мясо, второй - капуста, третий - грибы, четвертый - варенье, и тут кому как повезет - кто всю жизнь си- дит в грибах, а кто весь свой век давится капустой. Другие же совершенно уверены в том, что время - это гигантская куча песка: каждая песчинка - человеческая жизнь, у каждого смертного свое личное время, а общее время не стоит и искать - бессмысленное занятие. Но послушай! - шепчет мне А. - Тебе же придется делать ей дорогие подарки! Где ты возьмешь деньги? Я уже открываю рот, чтобы рассказать романтическую и почти детектив- ную историю о бесценной булавке, но почему-то все же ее не рассказываю, воздерживаюсь. - Она не дура, - шепчу я. - Она понимает, что я бедный стихотворец, что я не люблю и не умею добывать деньги, что богатый поэт - это нонсенс и неприличие. - Что вы шепчетесь? - обиженно спрашивает Ниночка. - Шептаться при даме нехорошо! - Простите, дорогая Ниночка, тут одно очень щекотливое дельце, - от- вечает А. - Да, да, простите нас, пожалуйста! - подхватываю я. - Тут и впрямь обстоятельства несколько необычные, несколько даже зловещие. - Не пугайте меня, - говорит Ниночка, - я очень пуглива. Письмо из Москвы. На конверте марка с двуглавым орлом. У орла до- вольно хищный, неприятный вид. Косой, торопливый, знакомый уже почерк. Старая орфография - еры и яти. "С.-Петербург, Васильевский остров, ... линия, дом 1 ..., квартира ..., господину..." Разрываю конверт. "Здравствуй, милый! Соскучилась по тебе безумно! А прошло-то всего две недели, как мы расстались! Москва хороша. Здесь все такое русское, беспорядочное, бестолковое и веселое. Днем езжу по улицам и хожу по церквам. Вечером пою. Сегодня бы- ла в Кремле, смотрела на Царь-пушку и Царь-колокол. Зашла в Успенский собор, помолилась, попросила Царицу небесную простить мне мои прегреше- ния. Состоялось уже три концерта. Как всегда, успех. В Москве кричат еще громче, чем в Питере. А ногами так колотят об пол, что просто страшно. Все жду: вот-вот пол провалится и будут из-за меня человеческие жертвы. Делаешь ли то, что я тебе велела? Напоминаю: 1) меня надо вспоминать каждое утро, едва проснешься; 2) на молодых привлекательных женщин смотреть запрещается; 3) весь день следует сидеть за письменным столом и писать обо мне прекрасные стихи. На последнем концерте произошел курьезный случай. Какой-то купец прорвался в антракте в мою комнату и стал требовать, чтобы я продала ему туфлю со своей ноги за тысячу рублей. Сбежался народ, стали его выталки- вать. А он всех расшвырял (сильный оказался мужчина), выхватил из карма- на револьвер (тут я чуть в обморок не свалилась) и заорал: "Если не про- дадите - застрелюсь! И грех падет на вашу душу!" Я, натурально, перепу- галась до смерти и отдала ему туфлю безвозмездно. Хорошо, что у меня с собою была еще одна пара. А наутро в гостинице подают мне пакет, и в нем - тысяча. Ну, думаю, раз мне выпало такое счастье... Поехала на Кузнец- кий и купила туалетный прибор из хрусталя с серебром самого модного сти- ля. Но теперь меня совесть гложет - следовало бы эти дурные деньги нищим раздать. О господи, до чего же я по тебе соскучилась! Даже удивительно! Твоя К. Не забудь про 14 июня!" Сижу в аэропорту. Мой ночной рейс откладывается. Симферополь не при- нимает самолеты, там густой туман. Давно замечено, что часы длительного ожидания, часы вынужденного то- мительного безделья благотворны для души и интеллекта. Организм ожидаю- щего стремится компенсировать свою неподвижность мозговой работой и внутренней эмоциональной активностью. В такие часы посешают нас порою блистательные мысли или приходит к нам раскаянье в совершенном неправед- ном поступке. И как бы сами собою решаются головоломные задачи, казавши- еся абсолютно неразрешимыми, и возникают намерения, представлявшиеся со- вершенно невозможными, и исчезают сомнения, от которых было не отвя- заться. С глаз спадает некая пелена, а сердце освобождается от привыч- ной, будничной, сковывающей его скорлупы. Просидев часов пять в аэропорту и вдоволь наглядевшись на торчащие за окнами хвосты неподвижных самолетов, блудные мужья хватают чемоданы и бросаются к своим зареванным женам и ничего не соображающим по малости лет ребятишкам; чрезмерно щепетильные, обидчивые невесты, опомнившись, убегают к своим вполне достойным, но не слишком тактичным женихам; по- чившие на мягких, но явно незаслуженных лаврах живописцы устремляются вдруг в покинутые ими комфортабельные мастерские и начинают торопливо выдавливать из тюбиков краски на тщательно вымытые скипидаром палитры, а еще не закоренелые, сохранившие человеческий облик правонарушители, вып- люнув недокуренную сигарету, идут сдаваться в уголовный розыск. В эти часы люди сильные, становясь еще сильнее, решаются на отчаянные поступ- ки, а людям слабым открывается вся безнадежность их противоборства с не- умолимым роком. Одним словом, иногда весьма полезно проторчать на аэрод- роме ночь или день, или даже целые сутки, помня, однако, что это и небе- зопасно. Сдав свой чемодан в камеру хранения и подремав полчасика в удобном кресле, я отправляюсь гулять по залам ожидания, разглядывая сидящих на диванах людей, сувениры в витринах киосков и многочисленные светящиеся табло со всевозможными объявлениями, разъяснениями и предписаниями. ...Что же получается? Я влюбился в призрак, в тень, в женщину, кото- рой давно уже нет и которая всеми забыта. С какой стати? Разве мало вок- руг безусловно живых и достойных внимания представительниц нежной поло- вины человечества? Странный казус! Непостижимый курьез! Но какова тень! Она живее всех живых женщин, которых я знал! Или все это только мнимость, иллюзия, мираж? Или мне только мерещит- ся, что я влюбился? Но каково обаяние мнимости! Какова сила иллюзорности! Сколь правдопо- добно, убедительно то, что мне мерещится, кажется, чудится! Или все это мой собственный вымысел, порождение сорвавшейся с цепи оголтелой фантазии? Я в свой вымысел уверовал, я в него погрузился с го- ловой, и он мне дороже, чем любая реальность? Но какой причудливый, диковинный вымысел! И отчего с такой готов- ностью я в него погрузился? Я раздваиваюсь. Я живу в настоящем и в прошлом, в реальности и в меч- те, в существующем и в призрачном. Меня целого уже нет. Мое бытие фраг- ментарно. Однако конверт с маркой, на которой запечатлен двуглавый орел, вполне реален, и это можно проверить - он у меня в чемодане. ...Лучше не думать об этом. Лучше любить Ксению, целовать ее, писать ей стихи и ни о чем не думать. Лучше спокойно пребывать в начале и в конце двадцатого века од- новременно и не изумляться. Мало ли чего не случается? Мало ли чего не бывает? Ну, чудо! Ну и что? Побродив по залам аэровокзала, я снова усаживаюсь в кресло. Рядом со мною вдоль балконного парапета стоят корытца с комнатными растениями. Несмотря на явный недостаток света, они не выглядят хилыми. Их листья зелены и мясисты. Кое-где даже виднеются бутоны и распустившиеся цветы. Эти растения терпеливы, как мой приятель - филодендрон. Им ничего не ос- тается, как только смириться, покориться, приспособиться. И они смиряют- ся. Но ни один луч солнца к ним не проникает, ни одна капля дождя не па- дает на них и ни одно дуновение ветерка их не шевелит. Объявляют посадку на мой рейс, и я отправляюсь в камеру хранения за чемоданом. Просыпаюсь от голоса стюардессы: "С добрым утром, граждане пассажиры! Наш самолет совершает посадку на крымской земле. Температура воздуха в аэропорту города Симферополя - плюс двадцать градусов. Прошу пристегнуть ремни!" Смотрю в окошко. Подо мною проплывает бесконечная равнина. Она поде- лена на квадраты, полосы и прямоугольники, раскрашенные в серый, желтый, коричневый и зеленый цвета. Квадраты и прямоугольники становятся все крупнее и движутся все быстрее. Где-то там, внизу, только немножко юж- нее, только в тысяча девятьсот восьмом году, в спальне своей ялтинской виллы безмятежно спит знаменитая певица Ксения Брянская, которая никогда не видела таких огромных, фантастических самолетов. Если бы увидела, ис- пугалась бы, перекрестилась и наотрез отказалась лететь. Сказала бы: "После слетаю". Солнце еще только взошло. Его лучи пронизывают самолет насквозь. Я подымаю ладонь - она розовая, ярко-розовая, как малиновый сироп. Подношу ладонь к носу - увы, малиной она не пахнет. Любит ли Ксения малину? Ко- нечно, любит! Какая женщина не любит малину? Земля уже бешено несется мимо окон. Все слилось в разноцветные поло- сы. Немножко страшно. Что-то подкатывает к горлу. При посадке всегда немножко страшно. Вот толчок. Быстро сбавляя скорость, самолет катится по бетону. Еще одно воздушное путешествие закончилось благополучно. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Все уже было создано: и небо с солнцем, луной и звездами, и земная твердь с равнинами и горными хребтами, и колеблемые ветрами океанские воды, и деревья, и травы, и благоуханные цветы. Остался незаконченным и вроде бы пропущенным по ошибке лишь кусок земли рядом с морем, не такой уж большой, между прочим, кусок земли рядом со вполне удавшимся сине-зе- леным, на удивленье прозрачным морем. И сказал Бог: "Отдохнем немного!" И вытер лицо рукавом, и напился из родника, и прилег на траву в тени та- мариска. И приснился ему сон. Синие, зубчатые, грозные горы возносятся к облакам. Их склоны отвесны и чисты - ничто не может расти на них. Они, как стены гигантской, неп- риступной и вечной крепости, охраняют море. У их подножия растут деревья сказочной красоты, журчат ручьи и шумят водопады. А еще ниже из моря вздымаются скалы. Они неслыханно живописны. Волны бьются о них с глухим сдавленным стоном. Розы и глицинии оплетают их. Чайки садятся на их уступы. Дельфины резвятся около них. И солнце смотрит на этот земной рай с удовольствием. И проснулся Бог, и взялся за дело. И сотворил Бог все точно так, как видел во сне. Из моего окна открывается вид на парк. Раскидистая, царственно-вели- чавая пиния стоит под охраной черных, прямых, неподвижных кипарисов. К ней тянутся голубые, плоские ветви растущего поблизости ливанского кед- ра. Ксения где-то рядом. Где-то за этой пинией или чуть подальше, чуть правее, чуть левее. Ксения уже совсем рядом, и она ждет меня. Сегодня двадцать пятое, или двенадцатое по старому стилю. На автобусе еду в Ливадию. Сижу под старым каштаном, гляжу на дворец. Он белый, такой же белый, как павловский Храм Дружбы, даже еще белее. Он вопиюще, беззастенчиво, вызывающе белый. Он сияет на фоне голубого неба, синего моря и темно-зеленых магнолий. Цветы магнолий - осколки его бе- лизны. Вокруг дворца бродят толпы экскурсантов. Им что-то говорят, что-то рассказывают. Они благоговейно слушают. После они фотографируются: пер- вый ряд сидит на корточках, второй ряд стоит. Они бесстрашно фотографи- руются на фоне невыносимо белых дворцовых стен. Медленно обхожу дворец. Долго гляжу сквозь решетку на итальянский дворик. Он тоже белый. По нему летают ласточки. Они свили гнезда под сводами галерей. Подхожу к фонтану, разглядываю тонкую вязь арабской надписи. В напол- ненной водою мраморной чаше лежат монеты. Таков обычай: побывавший в Ли- вадии бросает сюда пятак или гривенник. Я бывал здесь неоднократно, но ни разу ничего не бросал. Достаю из кошелька полтинник, держу его над чашей, любуюсь игрой светлых бликов на ее дне. Разжимаю пальцы. С тихим всплеском полтинник падает в воду и, скользнув по наклонному краю чаши, ложится на дно. Светлый блик дрожит на полтиннике. Отхожу от дворца. Оглядываюсь. Белоснежный, как айсберг, возвышается он под кобальтом знойного неба. Увидит ли его Ксения? Ведь он еще не построен. Его воздвигнут через шесть лет. Не спеша спускаюсь к морю. Восхищаюсь пиниями, удивляюсь секвойям, глажу ветки земляничного дерева, подбираю шишки крымской сосны. Спуска- юсь все ниже и ниже. Дорожка петляет. Снизу, с пляжа, уже доносится го- мон. В просвете среди листвы показывается море. По нему шныряют катера. На горизонте темнеет силуэт грузового судна. Покупаю билет, вхожу на пляж, отыскиваю свободное местечко, раздева- юсь и располагаюсь на гальке, сложив рядышком свою одежду. Неподалеку спиной ко мне сидит женщина, чем-то напоминающая Ксению: прическа похо- жа, и линия плеч, и локти... Встаю, ковыляю к воде (трудно с непривычки ходить босиком по крупной гальке), оборачиваюсь: у женщины некрасивое, грубое лицо, на носу бумажка от загара. Не торопясь плыву, глядя на горизонт, на грузовое судно. Оно заметно переместилось в сторону и уменьшилось. У ржаво-красного буйка останавли- ваюсь. Что-то скользит по ноге. Гляжу в зеленую, неправдоподобно проз- рачную воду. Вокруг меня множество медуз. Их бледные, студенистые тела парят над темно-синей пугающей бездной. Ловлю одну, подымаю руку над во- дой. Медуза похожа на кусок тающего на солнце льда и, так же как лед, холодит руку. Ее края беспомощно свисают с моей ладони. Отпускаю ее. На моих глазах она погружается все глубже и глубже и растворяется в синем мраке. Вечером выхожу на набережную, заполненную публикой. Публика совершает ритуал вечернего гулянья. Публика священнодействует. Два потока курорт- ников движутся навстречу друг другу. Два потока друг друга разглядывают и при этом показывают себя. Дамы и девицы в лучших своих нарядах. И не просто в лучших, а в спе- циально сшитых, приобретенных, раздобытых для этой цели - для ежевечер- них торжественных гуляний по знаменитой, фешенебельной, вечно манящей, волнующей и что-то сулящей ялтинской набережной. Дамы, которым далеко за сорок, а может быть, и за пятьдесят, облачены в длинные платья из шелка, бархата, парчи или тюля. Плечи и спины их об- нажены, хотя они вряд ли способны кого-либо соблазнить и лишь едва напо- минают о прошлой своей соблазнительности. В руках у некоторых дам веера, которыми они усердно обмахиваются. Девицы, а также и дамы, не достигшие критического возраста, одеты в соответствии с наиновейшей модой. Все они в пикантных комбинезончиках, декольтированных спереди и сзади ровно на столько, на сколько это физи- чески возможно. Лямочки, на которых держатся их одеяния, почти невидимы. Кажется, что комбинезончики вовсе ни на чем не держатся, что вот еще се- кунда - и они падут к ногам своих очаровательных владелиц. При этом все женщины скажут "ах!", а мужчины воскликнут "черт подери!", наслаждаясь зрелищем почти ничем не защищенной обольстительной наготы. На ногах и у дам, и у девиц субтильнейшие, изящнейшие туфельки на чрезвычайно высоких и невероятно тонких каблуках преимущественно серебряного или золотого цвета. "Как они ходят, бедняжки?" - недоумеваю я, глядя на ступни женс- ких ног, находящиеся в совершенно вертикальном положении и опирающиеся только на кончики пальцев. Молодые, а также и еще не старые мужчины красуются в белых, плотно обтягивающих зады брюках. Их торсы прикрыты разноцветными, расстегнутыми до пояса рубашками или трикотажными безрукавками с разнообразными надпи- сями, чаще всего на английском языке. Насладившись зрелищем гуляющей ялтинской публики, я беру в киоске бо- кал холодного рислинга. Подойдя к парапету, маленькими глотками потяги- ваю вино и наблюдаю, как причаливает к пирсу теплоход "Айвазовский". Он величав и белоснежен, как Ливадийский дворец. Около него суетятся два портовых буксирчика. Они осторожно разворачивают корабль и подтаскивают его к берегу. Вдоль борта "Айвазовского" выстроилисъ туристы, которые глазеют на город и на гуляющую публику. На пирсе собирается толпа, кото- рая глазеет на теплоход. Быстро темнеет. Загорается неоновая реклама, освещаются витрины мага- зинов. Гуляющих становится меньше. Из ресторанов уже доносятся вопли во- кально-инструментальных ансамблей. Слышится голос диктора: "Внимание, внимание! В двадцать один час теплоход "Александр Грин" совершит часовую прогулку в открытое море. Билеты продаются на пристани в кассе номер че- тыре". Отыскиваю четвертую кассу, приобретаю билет, забираюсь на катер, гор- до именуемый теплоходом. Он дает гудок, отчаливает, выходит из гавани и плывет в темноту. Море и небо одинаково черны. Только на небе звезды. А сзади полно света, сзади сияет ночная Ялта. ...Что делает сейчас Ксения в своем девятьсот восьмом? Ужинает? Пьет чай? Да, наверное, сидит на балконе, пьет чай и смотрит на море. По морю ползет какое-то суденышко с зеленым огоньком на мачте. На палубе суде- нышка в девятьсот восемьдесят третьем сижу я и гляжу на удаляющуюся Ял- ту. Послезавтра в 11 утра Ксения встретится со мной у отеля Левандовско- го. Но где находится этот отель? Я же понятия об этом не имею! Надо спросить каких-нибудь старушек, зайти в краеведческий музей... А вдруг в Ялте уже никто, решительно никто не знает, где располагался отель Леван- довского? Нет, этого не может быть! Завтра утром приступаю к поискам отеля! Просыпаюсь на рассвете. За моим окном в саду кто-то говорит громко и гулко: "Хватит спать! Хватит спать! Хватит спать!" "Что за наглость! - думаю. - Будят в такую рань!" И снова засыпаю. Через полчаса просыпаюсь опять. Теперь за окном спрашивают: "Как спа- лось? Как спалось? Как спалось?" Подхожу к окну, высовываю голову наружу - никого не видно. - Спасибо, - говорю, - спалось неплохо. Постояв у окна, снова ложусь. А из сада уже доносится: "Не сердитесь, пожалуйста! Не сердитесь, пожалуйста! Не сердитесь, пожалуйста..." Опять вскакиваю и подбегаю к окну. С верхушки ближайшего кипариса, с самого ее острия, срывается крупная светло-коричневая птица. Она, зна- чит! Ее это голос! Любит, значит, поговорить по утрам! В столовой на моем столе стоит бутылка из-под кефира. Из нее торчит букетик темно-красных роз. Подходит официантка с подносом, ставит предо мною завтрак. - Как приятно, что столы украшают цветами! - говорю я. - Это для вас цветы! - говорит официантка, смущенно улыбаясь. - От кого? - изумляюсь я. - И по какому поводу? - Это за ваши стихи! - отвечает официантка. - А от кого - неважно. "Ага! - думаю. - Вот и мне дарят цветы! Читает кто-то мои творения! Нравятся они кому-то! Правда, цветов не так много, как у Ксении... Но дело не в количестве!" К столу приближается старушка в белом халатике, собирающая грязную посуду. Я обращаюсь к ней с вопросом: - Вы случайно не знаете, где находился когда-то отель Левандовского? - Та ни, - отвечает она, - не знаю я никакого хотелю! После завтрака спускаюсь на набережную и разглядываю фасады домов. На них множество балконов и всяческих лепных украшений. Все эти фасады в начале века принадлежали гостиницам и пансионам. Один из них мне, веро- ятно, и нужен. Но какой? На скамейке сидит загоревший до черноты старик с белой щетиной на ще- ках. На нем тельняшка с отрезанными рукавами. На тельняшке висит ка- кая-то медаль с грязной, засаленной ленточкой. Старик сосредоточенно ку- рит. Сигарета вставлена в мундштук с изображением головы Мефистофеля. Спрашиваю его об отеле. - Та кто ж ехо знает! - отвечает он. - Столько лет утекло. Тут хости- ниц-то этих была тьма-тьмущая. Куда ни плюнь - в хостиницу уходишь. Хо- зяева большой доход имели. Ахрома-адный! Направляюсь в краеведческий музей, расположенный в здании бывшей церкви. Нахожу научного сотрудника, который является мне в образе дев- чонки в синем платьице с белыми крупными горохами. Глаза у сотрудника карие, ресницы лохматые, носик вздернутый, волосы темные, короткие, но челка длинная, до бровей. Научный сотрудник не лишен привлекательности и напоминает мне известную французскую певицу. Но выясняется, что он ничем не может мне помочь. Материалы по истории Ялты тех времен плохо сохрани- лись, а их остатки хранятся в Симферополе, в областном архиве. - А зачем вам эта гостиница? - вопрошает курносый сотрудник, помахав красивыми ресницами. - Видите ли, - пытаюсь я ответить поубедительнее, - это нужно для книги. Я писатель. Пишу исторический роман. Мне известно, что в Ялте су- ществовал этот отель, но для того, чтобы его описать, необходимо на него поглядеть. Если же отеля уже нет, мне хотелось бы побывать на том месте, где он стоял. - Так вы писа-а-атель! - произносит нараспев девчонка-сотрудник, и в ее глазах вспыхивает любопытство. - Жаль, что я ничего не знаю про этот отель. А может быть, вам еще что-нибудь нужно? - Нет, пока мне ничего больше не требуется. - А может быть, вам после еще что-нибудь понадобится? Я буду рада по- мочь, приходите. Меня зовут Зоя Борисовна. Я сижу в музее с десяти до шести. Запишите на всякий случай мой телефон. Записываю телефон. Прощаюсь. В кофейно-шоколадных глазах Зои Борисов- ны сожаление и вроде бы просьба, вроде бы даже мольба: "Ну зайдите же, зайдите еще разок! Чего вам стоит! Ведь так интересно общаться с писате- лем!" - Ой, позабыла совсем! - говорит она, уже попрощавшись. - У нас тут есть один старик. Он увлекается стариной - открытки собирает, фотогра- фии, вырезки из газет. Ему, наверное, что-то известно про вашу гостини- цу. Ему про Ялту многое известно. Записываю адрес, фамилию, имя и отчество старика. Еще раз прощаюсь и выхожу из бывшей церкви на многолюдный бульвар. Узкая улица, извивающаяся по склону холма. Высоченная подпорная сте- на, выложенная из грубо обработанного серо-зеленого камня. Плети глици- нии, сползающие со стены. Толстые, кривые ветви старой сосны, нависающие над стеной. Небольшой проем с аркой, прорезающий стену. Над аркой нужный мне номер дома. Вхожу под арку, подымаюсь по крутой каменной лестнице и оказываюсь на верхней площадке рядом со стволом сосны. Оглядываюсь. Вни- зу, подо мною, ялтинский порт, мол с маяком, краны у мола. В порту стоит красавец - "Айвазовский". Ныряя под развешанное белье, подхожу к запущенному, но все еще импо- зантному особняку с высокой черепичной кровлей. На ступенях крыльца си- дит девочка лет пяти с большими розовыми бантами, повязанными на коро- теньких, смешно торчащих над ушами хвостиках. Спрашиваю ее, здесь ли жи- вет Василий Панкратович Братанчук. - Здесь! - охотно отвечает девочка. - Я вам сейчас покажу! Она ведет меня в глубь дома и подводит к давно не крашенной двери с медной табличкой: Капитан 2-го ранга в отставке почетный пенсионер В. П. БРАТАНЧУК Стучусь. Из-за двери доносится "входите". Вхожу. Вижу бритоголового, не очень старого человека с седыми висячими, запорожскими, усами. Чело- век сидит за столом и что-то ест. На столе тарелка и алюминиевая кружка. - Простите! Кажется, я не вовремя вас побеспокоил! - Нет, нет! Я уже пообедал! Чем могу служить? Садитесь! - Я литератор и собираюсь писать роман, действие которого будет про- исходить в Ялте в 1908 году. Сейчас собираю материалы, и вскоре мне предстоит деловое свидание с одной несколько эксцентричной особой у быв- шего отеля Левандовского. Особа не объяснила мне, где находится это зда- ние, и в краеведческом музее тоже не смогли мне этого объяснить. Вынуж- ден обратиться к вам. Рассказывая о цели своего визита, поглядываю на стены комнаты. На них висят репродукции с картин Богаевского и многочисленные фотографии в рамках и под стеклом. На полках - книги и альбомы. И толстые папки с за- вязками. На шкафу - грубо выполненная модель парусника с пыльными серыми парусами. Заметив, что я рассматриваю комнату, старик говорит, тихонько откаш- лявшись: - Один живу, по-холостяцки. Супруга моя давно померла. А я на старос- ти лет стариной увлекся, историческим, так сказать, материалом, остатка- ми минувшего. Оч-чень это любопытно. Собираю сведения об ушедшем без- возвратно. Полагаю, что от этого не только мне удовольствие, но и польза для общества. О нем, минувшем-то, все же память должна храниться. Беспа- мятство штука опасная. Из музеев иногда приходят. Из киностудии раз по- жаловали. Вот и вам вдруг понадобился Левандовский. И, не скрою, прият- но, что я кому-то нужен. Братанчук снимает с полки толстый альбом и раскрывает его. В альбоме открытки с видами старой Ялты. - Вот! - говорит он, ткнув пальцем в открытку с фотографией хорошо знакомого мне дома на набережной. Перебросив пару страниц, он снова стучит пальцем по открытке. - И вот! Наклонившись, я внимательно разглядываю цветное изображение незнако- мого мне фасада, наполовину заросшего плющом. - Значит, у Левандовского в Ялте было две гостиницы? - спрашиваю я. - Нет! - отвечает старик. - Их было три! Но третья уже не существует. Ее снесли, когда расширяли главную площадь. Впрочем, если угодно, она выглядела так. На открытке тоже неизвестное мне сооружение с легкой аркадой по вто- рому этажу. Пристально всматриваюсь в открытку, стараясь запомнить его облик. "Похоже, - думаю я с тоской, - что завтра утром мне придется сто- ять одновременно у трех гостиниц. Иного выхода нет". - А кто он был, этот Левандовский? - Он был известным виноделом. Его винные подвалы снабжали крымскими винами Одессу, Севастополь и Южный берег. Кроме гостиниц у него в Ялте была еще собственная вилла. Она, кстати, цела. "Итак, - мысленно подвожу я итог, - завтра я разорвусь натрое, и каж- дая моя треть будет дежурить у одного из отелей винодела. Интересно, ка- кие вина хранились в его подвалах?" - Не смущайтесь! - обнадеживает меня почетный пенсионер. - Самым из- вестным заведением Левандовского было то, что находилось на набережной. В Ялте все его знали. В ресторане этой гостиницы пили и куролесили до самого утра. Дебош у Левандовского считался особым шиком. Его позволяли себе офицеры из хороших семей и купчики с хорошим капиталом. Офицерам приходилось все прощать, а купцов поутру отмачивали в море. Так что сту- пайте на набережную и ждите вашу эксцентричную особу. Странная, однако, затея - свидание у отеля Левандовского! Эта дама не лишена фантазии. И откуда она могла проведать о Левандовском, если даже в краеведческом о нем не ведают? Простите за нескромность - кто она, чем она занимается? - Она певица, - отвечаю я, - эстрадная певица. И мать у нее была пе- вица, и бабка, представьте себе, тоже пела. Такое у них, знаете ли, пою- щее семейство. От бабки-то она и слышала об отеле Левандовского, так я полагаю. - А как фамилия бабки, если не секрет? - любопытничает Братанчук. - Ее бабка - Брянская, Ксения Брянская. Слыхали о такой? - Ну как же, как же! - восклицает старик. - Конечно слыхал! Ну как же - Брянская! Она в Ялте давала концерты. И дача у нее здесь была. У меня даже есть фотография ее дачи. Так вы знакомы с внучкой Брянской! Но поз- вольте... У нее ведь, кажется, не было детей? - Это ошибочные сведения, - говорю я уверенным тоном. - Дети были. 27 июня. Ясное ветреное утро. На моих часах без четверти одиннадцать. По Морской улице я вышел на набережную. Остановился. Стал глядеть на публику, на ялтинский порт. Публика выглядела соответствующе. Все женщины были в длинных белых платьях, в широкополых шляпах и с небольшими зонтиками (зачем же зонтик при такой шляпе?). Все мужчины - в белых костюмах, в соломенных канотье и с тросточками (жарко ведь в таких-то костюмах!). На углу торчал типо- вой городовой. Он тоже был весь в белом, кроме сапог. Порт выглядел очень скромно. Морского вокзала, естественно, не было, а краны были ка- кие-то нелепые и маленькие. У мола был пришвартован довольно большой бе- лый пароход с двумя тонкими, высокими, черными трубами. Трубы стояли ко- со, склоняясь к корме, на которой бился под ветром незнакомый флаг. Над- пись на носу парохода я не смог разобрать. Приблизился к отелю, встал в тени пальмы, посмотрел на часы. Стрелки показывали уже без пяти одиннадцать. Появилась тревога. Вдруг позабудет? Но ведь сама же назначила время и место! Вдруг я не там все же стою? Но ведь она же не уточнила, какой именно отель Левандовского имела в виду! Вдруг что-нибудь ей помешает? Мало ли что может произойти! Ксению увидел издалека. Она тоже была в широкополой шляпе и с зонти- ком. Она шла быстро, придерживая шляпу рукой, - сильный был ветер. Рядом с нею двигался столбик пыли - маленький смерч. Ксения тоже увидела меня. Остановилась, помахала мне зонтиком, снова пошла. Столбик пыли исчез. Я бросился ей навстречу. Сидели в кафе на крыше гостиницы. Над нами трепетал на ветру полоса- тый тент. Перед нами простиралось море. По нему откуда-то с юга бежали бесчисленные стада белых, кудрявых, кротких с виду овец. Подбежав к на- бережной, овцы с неожиданным грохотом разбивались о бетон. Ксения тянула через соломину кофе-гляссе и поглядывала на меня насмешливо. - Ну, признавайся: ты делал то, что я тебе велела? - О да! Бог свидетель! Едва проснувшись и даже еще не протерев глаза, я принимался думать о тебе. И весь день я продолжал думать только о те- бе, не обращая ни малейшего внимания на хорошеньких женщин. Впрочем, на дурнушек я тоже не глядел. - А стихи обо мне писал? - Разумеется! И еще какие! Я написал о тебе штук десять отличных, почти гениальных стихотворений. - Хвастунишка! А что, если ты заблуждаешься и они не так уж хороши? И когда же ты их мне подаришь? - Скоро. Пусть немножко отлежатся. У меня такой метод: напишу, проч- ту, поправлю и отложу на время. После снова прочту, и снова поправлю, и снова отложу Потом еще разочек перечитаю, и если мне все понравится, и если мне не захочется больше ничего поправлять, значит, дело сделано, значит, стихи можно кому-то дарить и даже тащить их в редакции журналов. - Хорошо, я подожду. Я терпелива. Какое море сегодня! Какие волны! Какой грохот! Когда шла к тебе, ветер сорвал мою шляпу. Сорвал, подхва- тил и чуть не унес ее в море. Я кинулась за ней вдогонку. Бегу, а шляпа все летит предо мною, все в руки мне не дается - такая ловкая! У самого парапета поймал шляпу мою какой-то важный генерал. Я подбежала, говорю: "Премного благодарна!" А он с поклоном: "Счастлив оказать вам, мадам, эту скромную услугу! Ваша прелестная шляпа летает, как аэроплан. Все по- мешались теперь на воздухоплавании, даже дамские шляпы!" И к ручке при- ложился, и поглядел на меня зорко-зорко так. Тоже признал небось. А я соскучиласъ по тебе, милый, изрядно! Ксения положила ладонь на мою руку и погладила ее. Я сжал ее пальцы. - Ой, мне больно! Ты, я вижу, тоже стосковался. Давай возьмем извоз- чика и укатим куда-нибудь подальше на целый день! А вечером я привезу тебя к себе. Прислугу я отпустила до утра. Мы будем одни. Тебя устраива- ет такой план? Спустились на набережную, поймали извозчика, покатили в Мисхор. Ехали по узким городским улицам мимо бесчисленных дач и пансионов, вдоль бесконечных каменных подпорных стен, мимо каменных лестниц, та- инственно уходивших куда-то вверх и куда-то вниз. Ехали по мрачным кипа- рисовым коридорам. Ехали под зелеными сводами акаций и каштанов. Проез- жали под длинными, протянутыми над улицей руками пиний. Из тени выезжали на солнце и снова въезжали в тень. Выбрались на пыльное ливадийское шоссе и стали медленно, зигзагами, взбираться на высокий холм. Ялта опускалась все ниже и ниже, а горы рос- ли, а гор становилось все больше, и пейзаж делался все грандиознее. - Красота-то какая! - сказала Ксения. - Прямо дух захватывает! На шоссе попадались извозчичьи экипажи. Проехал длинный, черный, отк- рытый автомобиль. В нем сидели офицеры с дамами. Дамы были все в тех же шляпах. Протопала рота солдат с фельдфебелем во главе. Лица солдат были серы от пыли и полосаты от потеков пота. Подъем кончился. Въехали в лес. Миновали Ливадию и Ореанду. Затарах- тели под горку. Извозчик натягивал поводья, сдерживая лошадь. Деревья расступились, и нам открылся романтический пейзаж с зелеными, поросшими лесом холмами и голыми отвесными скалами, торчащими из-за покатых спин. Снова показалось море. Не торопясь, шагом, ехали над морем. - Почему ты мне не снился? - спросила она. - Я все ждала, думала, вот-вот приснишься. А ты почему-то все не снился и не снился, и меня это начало немножко злить. Отвечай, почему ты мне не снился? Разве трудно было присниться хоть разок? Ведь я тебе снилась? - Да, и я благодарен тебе за это. - Вот, видишь! Я тебе старательно, добросовестно снилась, а ты мне - нет! И какие же были сны? Светлые, радостные? Или мрачные, тревожные? Или они были так себе, ни то и ни се? - Сны были разные. Один был радостным, другой - мрачным, а два - ни то и ни се. - Что же было в мрачном сне? - О, это было страшно! Рассказывать даже неохота. - Ну расскажи, расскажи, миленький! Расскажи, я тебя прошу! - Пожалуйста, если так просишь. Ты превратилась в дерево. В сосну. В высокую стройную сосну. Ты росла на песке у самого моря. Кажется, где-то у Куоккала или у Келломяк. Твои корни торчали из песка. По твоей коре бегали муравьи. На твои ветки садились птицы. Твою пышную крону раскачи- вал ветер. Я пришел к морю, сел рядом с тобою на песок и стал гладить руками твои корни. Ты шумела под ветром и что-то мне говорила, но я ни- чего не понимал, и мне было очень горько. "Вот несчастье! - думал я. - Как же мне теперь быть-то? Что же мне теперь делать? Не превратиться ли мне тоже в сосну и расти рядом с нею на песке у моря? Тогда я стану по- нимать, что она говорит мне, шумя под ветром". Я глядел снизу вверх на твою хвою, и мне чудилось в ней твое лицо. И море шумело почти так же, как сейчас. Только это было другое море. - Какой красивый, какой трогательный, какой поэтичный сон! - сказала Ксения. - Чего же в нем страшного? - Но разве не страшно, что ты превратилась в дерево? - Нет, ни капельки не страшно. В своей следующей жизни я бы с ра- достью стала такой сосной. Как хорошо, наверное, расти у самого моря! А если бы ты и впрямь рос рядом со мною, большего счастья я бы не желала. Дорога шла вдоль обрыва. - Останови, любезный! - сказала Ксения извозчику. Вылезли из коляски. По сухой, пряно и горько пахнувшей колючей траве подошли к самому обрыву. Шум прибоя усилился. Далеко внизу огромные зе- леные волны с мрачным упорством бились о берег, пытаясь его расшатать, расколоть, искромсать и раскрошить. Они разбивались о каменные глыбы, подымая тучи белых брызг, откатывались назад и снова кидались на мощную, неколебимую отвесную стену, и снова разбивались, превращаясь в мелкую водяную пыль. Море сверкало под солнцем. Вблизи будто кипело расплавлен- ное олово. Но, может быть, это было и серебро. А дальше, ближе к гори- зонту, кипящий металл превращался в непереносимо яркую, слепящую белую полосу. - Глазам больно! Невозможно смотреть! - сказала Ксения. Мы целовались, стоя над обрывом, на виду у моря и чаек, которые, про- летая мимо, поглядывали на нас с интересом. Неподалеку сбегала вниз вы- рубленная в каменной стене лестница. - Я хочу вниз! - крикнула Ксения и бросилась к ступеням. Долго и осторожно спускались. Ксения то и дело вскрикивала от страха и прижималась ко мне, и нервно смеялась, и старалась не глядеть в про- пасть. Внизу был крохотный, уютный галечный пляжик, окруженный камнями. На камнях неподвижно сидели чайки, повернув головы в одну сторону - про- тив ветра. Вода бурлила, забираясь в щели между камнями. Выброшенный волной маленький краб быстро-быстро, боком спешил к воде. Острый запах водорослей ударял в нос. Ксения сбросила туфли и, приподняв юбку, стала бегать у самой воды, играя с волнами. Откатывающуюся волну она преследовала, а от набегающей пускалась наутек, оглядываясь - не настигает ли? Я сидел на камне, следил за этой игрой и глядел, как мелькали розовые пятки, как блестела влажная галька, как пузырилась стекавшая по гальке вода. Ксения нагнулась, подобрала камушек и бросила его в меня. Он уда- рился о мое колено. - Ишь какой важный! - сказала она. - Сидит, молчит, наблюдает! Разул- ся бы лучше и поиграл вместе со мною! В этот момент огромная волна обрушилась на пляж и окатила ноги Ксении выше колен. Она с визгом кинулась ко мне и шлепнулась рядом со мною на камень. Мокрый подол прилип к ее ногам, по ступням струилась вода. - Доигралась! - сказал я смеясь. - Теперь ты выглядишь чудесно! - Подумаешь! - сказала Ксения, отжимая подол руками. - Платье быст- ренько высохнет. Зато я насладилась игрой с грозной морской стихией. А что толку, что ты сухой? Тут она спихнула меня с камня и с хохотом повалила на гальку. Я при- тянул ее к себе. Соленые брызги долетали до нас. Любопытные чайки кружи- лись над нами. - Ты с ума сошел! - шепнула Ксения, крепко сжав мою руку. - С обрыва нас могут увидеть! Она села и принялась поправлять волосы. Я тоже сел. Рядом с нами ва- лялись помятая шляпа и туфли, а зонтика не было. - Ну вот, - вздохнула Ксения, - мы наказаны за наше бесстыдство. Пока мы обнимались, ветер унес зонтик в море. Следовало вести себя приличнее. Я встал и полез на камни искать зонтик. Он быстро нашелся. Слава бо- гу, ветер не унес его в море. Ветер спрятал его среди камней. - Поехали дальше, - сказал я, вернувшись с зонтиком. - Платье высох- нет, пока едем. Долго-долго подымались по страшной лестнице. И опять Ксения вскрики- вала и прижималась ко мне, и говорила: "Ой, упаду! Ой, ужас какой! Ой, держи меня! Ой, не могу я больше!" Извозчик, заскучавший от безделья, хлестнул лошадь, и мы поехали ско- рой рысью. За нами клубилась пыль. Слева из-за поворота показалась торчащая из моря острая скала, на верхушке которой стоял маленький сказочный замок с круглой башней. - Что это? - удивилась Ксения. - Я никогда не видела этой крепости. Ее построили генуэзцы? - Нет, - ответил я, - ее построили наши соотечественники, и к тому же совсем недавно. Эффектная затея, надо сказать. В Мисхоре гуляли по парку. После сидели на скамейке под старым плата- ном. Под вечер отправились в ресторан. Он был довольно паршивый и больше смахивал на трактир средней руки. Однако он выглядел куда роскошнее, чем ковыряхинский "чуланчик". Пели цыгане. Пели, в общем-то, плохо. Пытались плясать, но и это у них не получалось. Мы совсем уж было собрались ухо- дить, но конферансье объявил, что сейчас выступит цыганка Глаша, которая исполнит романсы из репертуара знаменитой Ксении Брянской. - Это забавно! - сказала Ксения, и мы остались. Вышла стройная, красивая цыганка с длинными черными косами, вся в лентах, серьгах, перстнях и монистах. Гитарист заиграл, она запела. Ксе- ния внимательно слушала, подперев щеку рукою. Слушала и улыбалась. У Глаши был приятный голосок, и пела она с чувством. Но голосок нис- колько не был поставлен, чувства было чрезмерно много, а держалась она грубовато. Получалась пародия на Ксению. Притом, было очевидно, что по наивности Глаша не ведает, что творит. Ксения перестала улыбаться и нахмурилась. - Пора домой! - сказала она и встала из-за стола. Ехали молча. Коляска катилась по темному шоссе между темных деревьев. Кое-где тускло горели фонари и светились окна домов. Издалека доносился гул прибоя. - Не расстраивайся! - сказал я. - Она же не нарочно. Просто у нее так получается, лучше она не умеет. - Да, - отозвалась Ксения, - глупо на нее обижаться. Но я не без пользы ее послушала. Поделом мне. Тут она всхлипнула. - Ну полно, полно! - сказал я. - Ты знаменитая певица. Все тебя лю- бят, все по тебе с ума сходят, все пред тобою преклоняются, а ты пла- чешь, как девчонка, и щеки у тебя мокрые, и нос у тебя мокрый, и подбо- родок у тебя мокрый, и даже шея у тебя мокрая от глупых слез. Ну что ты плачешь? Тебе надоело петь цыганские романсы? Тебе опротивел успех у столичного купечества и провинциального офицерства? Но кто же тебя нево- лит? Расстанься с этим сомнительным жанром, оставь эстраду, подготовь несколько оперных партий и приучи публику к Брянской - оперной певице, как приучила ты ее к Брянской - исполнительнице песен о нестерпимой ро- ковой страсти. Ведь у тебя настоящий голос и подлинный талант. Надо быть смелее. Надо сделать решительный шаг. Надо прорваться в оперу. Манера пения изменится. Можно брать уроки у лучших учителей. Можно отправиться в Италию, наконец! Ты же богата! Богата и свободна! Делай что хочешь! И верь в свою победу! А в случае неудачи через два, три года ты можешь вернуться на эстраду, и твои триумфы будут еще более шумными. - Да, да, милый, ты прав! Да, да, мне надо решиться! Надо решиться! Надо набраться храбрости, зажмуриться и прыгнуть... с обрыва в море. С того самого обрыва, по которому мы с тобою карабкались. Но... скажи честно - то, что я пою, это действительно пошлость? - Нет, радость моя, это не пошлость. Ты блестяще делаешь свое дело на эстраде. Ты делаешь его своеобразнее, эффектнее, изяшнее, добротнее, убедительнее, чем все прочие эстрадные певицы. В своем жанре ты выше всех похвал. Ты уникальна. Ты просто чудо. Но само твое дело с изъянцем, сам жанр чуточку легкомыслен, легковесен и от большого полноценного ис- кусства стоит на некотором расстоянии. Ты даришь публике то, что ей хо- рошо понятно, то, чего она ждет, то, что она предвкушает, заранее обли- зываясь. Ты доставляешь ей почти чувственное удовольствие, ты развлека- ешь ее, ты делаешь ее будничное существование более уютным. А искусство подлинное вырывает человека из привычности земного бытия и погружает его в мир непривычный, в мир великих страстей, высоких помыслов и возвышен- ной красоты. Это искусство дарит нам радости, которым нет цены. Оно не стареет и не умирает. Оно вечно. Мы замолчали. Стучали копыта. Поскрипывали колеса. В придорожных кус- тах звенели цикады. Над дорогой с тревожным криком пролетела какая-то ночная птица. Шум моря стихал. Ветер угомонился. Вскоре показались огни Ялты. Они были непривычно тусклыми и редкими. Через полчаса Ксения отк- рыла железную калитку в каменной невысокой ограде, и мы пошли по усыпан- ной гравием дорожке к освещенному неярким фонарем крыльцу ее дачи. Под- нявшись по изогнувшейся дугой деревянной лестнице и миновав недлинный коридор с обшитыми деревом стенами, мы оказались в небольшой комнате с мягкой мебелью в стиле модерн и со множеством цветов в разнообразных ва- зах. Цветы старательно благоухали, и было душно, несмотря на открытую стеклянную дверь, которая вела, по-видимому, на балкон. - Это мой будуар, - сказала Ксения, - а рядом моя спальня. А вот здесь нам приготовлен скромный холодный ужин. Ты, натурально, уже успел проголодаться? Да и я не прочь чуточку перекусить. Проснулся я от щекотки. Ксения щекотала мне ухо прядью своих волос. - Наконец-то ты открыл глаза! - сказала она. - Тебя не добудиться. Я уже решила потихоньку встать, одеться и отправиться гулять. А ты бы так и проспал здесь весь день, соня! Быстренько одевайся! Уже десять часов! На курорте преступно так долго спать! Я послушно встал, быстро умылся, оделся, причесался, подошел к посте- ли, сказал: "Я готов!" - и поцеловал Ксению в голое плечо. - Молодец, - сказала она. - Давно бы так! А теперь буду одеваться я. Ступай в соседнюю комнату и не подсматривай. Я не люблю, когда кто-то наблюдает за мной исподтишка. Я вышел в будуар, не закрыв за собой дверь, и сел в кресло у ма- ленького, инкрустированного яшмой столика, на котором в беспорядке лежа- ли иллюстрированные столичные журналы. Рядом была дверь на балкон, отк- рытая настежь и занавешенная тюлем. Легкий утренний ветерок осторожно шевелил занавеску, приподымал и морщинил ее, надувал ее парусом, потом вдруг резко подбрасывал ее вверх, а после затихал и вроде бы оставлял занавеску в покое, но вскоре, как бы спохватившись, снова надувал тюль и снова его морщинил. Видимо, он любил это развлечение, и оно ему не надоедало. Я увидел Ксению в дверном проеме. Она подошла к туалету. На ней был полупрозрачный голубой пеньюар с глубокими прорезями на рукавах и на по- доле. Солнечный зайчик, пробравшийся в спальню откуда-то из сада, дрожал на ее спине. Ксения уселась на обитый синим шелком маленький пуф, закинула руки за голову, сгребла волосы с плеч, высоко подняла их над головой, подержала их так, глядя на себя в зеркале, потам бросила волосы, и они снова рас- сыпались по плечам. Посидев с минуту неподвижно, она начала причесы- ваться. Мне стало неловко, что я все же подглядываю, и я погрузился в журналы. Почему-то я читал одни рекламы. Они казались мне забавными и по-детс- ки наивными. И, как во всем детском - в детских рисунках, в детском ле- пете, в детских ужимках, в детском озорстве, в детских капризах, - в них было что-то приятное. КРАСИВЫЕ УСЫ мечта всякого юноши с пробивающимся пушком над верхней губой Но при употреблении ПЕРУИНА-ПЕТО через удивительно короткое время вырастают длинные, пышные, роскошные усы Успех поразительный! Ксения колдовала над своими волосами. Она разделяла их на пряди, тща- тельно расчесывала их гребнем, закручивала их, сплетала, укладывала, за- вязывала узлом, закалывала шпильками. Руки ее танцевали какой-то замыс- ловатый, ритмически сложный танец. Здесь были прыжки, пробежки, эффект- ные наклоны и повороты, подрагивания, покачивания и мастерски выполнен- ные вращения на одном месте. "Какой балет!" - думал я, поглядывая все же в соседнюю комнату. КАЖДАЯ ЖЕНЩИНА МОЖЕТ СТАТЬ КРАСИВОЙ! К Р Е М Р Е Н Е С С А Н С созда- ет, поддерживает и возвращает красоту б е р е г и т е с е б я о т о б м а н а появились подделки - Радость моя, тебе ведь еще придется надевать платье! - сказал я. - Ты испортишь это величественное сооружение из волос и шпилек! - Увы, дорогой мой, мне действительно придется надеть платье, и мысль об этом меня угнетает, потому что на дворе невыносимая жара. А что, если я выйду в пеньюаре? Он широкий, свободный. В нем прохладно. Клянусь, многие не поймут, в чем дело. Решат, что это новейшая мода - прогули- ваться на курорте в пеньюаре. - Нет, Ксения, не согласен, - ответил я. - Ты надеваешь платье, - кстати, интересно будет поглядеть, как у тебя это получится при такой-то прическе, - и отправляешься со мною гулять в приличном виде. А стихи я все равно тебе напишу, так и быть. - О! - воскликнула она и, повернув голову, взглянула на меня. - Ты не лишен благородной способности к самопожертвованию! Но, знаешь, мне не нравится, что ты зовешь меня "Ксения". Слишком сухо. Как в паспорте. Придумай, пожалуйста, что-либо интересное, какое-нибудь милое прозвище. Или хотя бы называй меня чуть поласковей. Поклонники, из тех, которым особенно повезло, которым не возбранялось целоватъ носки моих туфель и край моего платья, называли меня Ксаной или Ксюшей. Первое по-дворянски слащаво. Второе по-крестьянски простовато. И все же второе, кажется, приемлемо. Матушка зовет меня Ксенюшей. Этот вариант тоже неплох, хотя в нем есть нечто чрезмерно родственное. - Хорошо, - заключил я, - остановимся на "Ксюше". Меня это устраива- ет. В РАССРОЧКУ без поручителей по всей Российской империи ЛУЧШИЕ ГРАММО- ФОНЫ в 10 р. 20 р. 35 р. 65 р. 85 р. 125 р. и дороже предлагает торго- во-промышленное товарищество ВИНОКУРОВ ЗЮЗИН и СИНИЦКИЙ - Что ты там затих? - спросила Ксюша сквозь зубы - в зубах была зажа- та шпилька. - Ты отыскал в этих старых журналах нечто любопытное? - Тут написано, - отозвался я, - что можно в рассрочку и, представь себе, даже без поручителей приобрести лучший в мире граммофон ценою от десяти до ста двадцати пяти рублей и дороже. - Это хорошо, что без поручителей, - процедила Ксюша, - но, к сожале- нию, у меня уже есть граммофон, даже два граммофона, и тоже лучших в ми- ре. Правда, один из них, кажется, уже неисправен. - Еще сообщают, что чашка какао Ван-Гутена безусловно наилучший удо- боваримый завтрак и что из одного фунта получается сто чашек. - Пила я это какао. Оно действительно ничего себе, но не такое уж де- шевое. А из одного фунта никак не получается сто чашек. Вранье. - Еще предлагают хороший побочный заработок, который можно иметь пос- редством вязания на новой автоматической вязальной машине фирмы Томас Виттик и Кdeg.. Сбыт продукции гарантируется. - Вот это для меня! Скоро публике надоест крушить стулья на моих кон- цертах, и тогда мне, бедняжке, придется прибегнуть к скромному побочному заработку. Не так уж плохо вязать носки и варежки. А если научиться вя- зать шерстяные модные жакеты, то это вполне заменит профессию певицы. К старости все женщины начинают вязать. Хочешь, милый, я свяжу для тебя шикарные полосатые носки из оренбургской шерсти? Тебе будет в них тепло и удобно. Надевая и снимая их ежеутренне и ежевечерне, ты с благодар- ностью, а может быть, и с нежностью, а быть может, даже с любовью будешь вспоминать обо мне. Хочешь? Сами носки будут белые, а полосы - синие. Или носки будут серые, а полосы я сделаю коричневые. Что тебе больше по душе? Или ты мечтаешь о желтых носках с красными полосами? А? - Да бог с тобою, Ксюша! - простонал я. - Такое пекло, а ты о шерстя- ных носках! Отбросив тюлевую занавеску, я вышел на балкон. Совсем рядом, на уров- не моей груди, торчали верхушки двух пальм. За ними зеленели кроны ка- ких-то густых деревьев. Далее возвышался мавританский купол соседней виллы, а за ним распахивалась панорама Ялты: черные пики кипарисов, се- рые каменные стены, красные черепичные крыши, башни и башенки, шатры и купола, балконы и веранды, разноцветные маркизы. Далее простиралось мо- ре. Оно было таким, каким и положено ему быть, - ярко-синим, густо-си- ним, безнадежно-синим, ошеломляюще-синим, одуряюще-синим. По синему морю плыл знакомый белый пароход с двумя высокими наклонными трубами. Из труб клубами валил черный дым. А еще дальше стояло небо. Его было очень мно- го. Его цвет был непонятен: то ли тускло-голубой, то ли бледно-серый. Словом, он был какой-то перламутровый. - Это пароход "Таврия", - услышал я голос Ксении за своей спиной - она тихонько вслед за мною вышла на балкон, - хороший, комфортабельный и еще совсем новый пароход. На нем почти не качает. Только машины очень гудят. Я на нем плыла однажды из Севастополя в Одессу. Всю дорогу нас сопровождали дельфины. Всю дорогу они плыли рядом с нами, то и дело вып- рыгивая из воды. Всю дорогу я ими любовалась. Тут я оглянулся и поглядел на Ксюшу. Она была в полном порядке. При- ческа выглядела блестяще - каждая прядь лежала на своем месте и изгиба- лась, как ей было положено, ни один волосок не торчал, уши были прикрыты ровно на столько, на сколько требовалось, лоб был весь открыт и удивлял своей белизной. Одета она была не так, как вчера. Белое холстинковое платье плотно облегало стан и бедра, а ниже колен внезапно расширялось, покрываясь многочисленными оборками. Руки почти до локтей были закрыты тонкими нитиными перчатками. В одной руке был пока еще сложенный, белый, тоже не вчерашний зонтик. К запястью другой на тонкой серебряной цепочке был подвешен шелковый белый веер. Волосы слегка прикрывала плоская соло- менная шляпа, украшенная букетом нежноголубых искусственных фиалок. - О-о-о! - сказал я. - Что, недурненькая девчушка? - спросила Ксюша, величаво приподняв подбородок и отставив в сторону руку с зонтиком. - Так себе, - ответил я, - разве что не замухрышка. - Ах вот ты как! - возмутилась Ксюша и ударила меня зонтиком по пле- чу. И опять, не удержавшись, я обнял ее за талию, а она сопротивлялась, а она кричала: "Преступник! Ты снова изуродуешь мою прическу!" А после, не бросая зонтика, она закинула руки мне за спину и нежно, спокойно по- целовала в губы. И я представил вдруг на секунду, как смешно мы сейчас выглядим - у меня на спине болтаются зонтик и веер. Потом мы долго спускались по длинной, длинной, длинной лестнице. По бокам стояли кипарисы. Они источали изумительный, ни с чем не сравнимый запах Крыма. Я держал уже раскрытый зонтик. На сгибе моей руки лежала Ксюшина рука в нитяной перчатке. На ней висел, плавно покачиваясь, веер. Другой рукой Ксюша поддерживала подол платья. "Вот так бы и идти по этой бесконечной лестнице между этих кипарисов под этим кружевным зонтиком с этой женщиной! - думал я умиленно. - Вот так бы всю жизнь и спускаться с нею к морю, которое синеет там, внизу! Вот так бы целую вечность!" - О чем ты думаешь? - спросила Ксения, заглянув мне в лицо. - Я думаю о том, что мне не будет обидно, если эта лестница окажется бесконечной, - ответил я. - Пожалуй, я тоже не стала бы обижаться, сказала Ксения. Мы шли по живописной узкой улочке, которая, извиваясь, тянулась вдоль берега в сторону Массандры. Встречавшиеся пешеходы пропускали нас, при- жимаясь к стене. Или мы прижимались к стене, пропуская встречных пешехо- дов. Над нами нависали деревянные резные балконы и полотняные тенты. Из открытых дверей татарских лавчонок тянуло запахом копченой рыбы. Крутые, совсем узенькие лестницы сбегали вниз, в уютные маленькие дворики с ве- рандами, оплетенными виноградом, с непременным бельем на веревках. Крас- ные черепичные крыши уплывали в бесконечную синеву моря. В тени акации у серой каменной стены, поджав под себя ноги, сидел старик-татарин с жид- кой седой бороденкой. Он торговал раковинами. На каждой была латунная пластинка с выгравированной надписью: "Привет из Ялты!". "И сейчас ведь торгуют раковинами, - подумал я. - Только они стали помельче". Из обогнавшего нас автомобиля кто-то крикнул: "Ксения Владимировна!" Автомобиль остановился. Дверца открылась. Вышел уже немолодой господин в светлом костюме свободного покроя. За ним выпорхнула молодая пикантная дама в розовом платье, сплошь покрытом рюшами, лентами и кружевами. Мы подошли к ним. Господин и дама радостно улыбались. - Позвольте представить вам, господа, петербургского поэта... - Ксе- ния назвала мое имя и мою фамилию. - Аделаида Павловна Корецкая! - сказала дама, наклонив голову и разг- лядывая меня с нескрываемым любопытством. - Николай Адамович Корецкий! - произнес господин, подавая мне мягкую маленькую, почти женскую ладонь. - Судя по всему, вы направляетесь в Массандру, - добавил он, поцеловав руку Ксении. - Мы будем счастливы вас подвезти! - Благодарствуйте! - ответила Ксюша. - Нам хочется пройтись пешком и полюбоваться пейзажами старой Ялты. Но я буду рада, если вы нанесете мне визит. Давно ли из Петербурга? - Всего лишь третий день блаженствуем в Крыму! - пропела Корецкая, слегка картавя. - Еще ни разу даже не купались. Николя не любит купаний. Корецкие снова уселись в автомобиль. Николай Адамович помахал нам шляпой. Аделаида Павловна помахала платочком. Автомобиль тронулся, вы- пустив облачко белого вонючего дыма. - Это мои петербургские друзья, - сказала Ксюша. - Корецкий помогает мне в моих финансовых делах. Неглупый, интеллигентный, приятный человек. Адель глупышка, но добрая и, в общем-то, милая. Не заметили, как оказались в Массандровском парке. В нем было безлюд- но и немножко запущенно. В нем стояли высокие, очень старые кипарисы с толстыми, разветвленными, серебристыми стволами и не менее старые, раз- весистые крымские сосны с кривыми ветвями, опускавшимися до самой земли. Порхали бабочки. Пели птицы. Воздух был сух и горяч. Над вершинами кипа- рисов по тусклой от зноя голубизне неба скользили обрывки прозрачных бе- лых облаков. Солнце светило неярко. По дорожке невдалеке от нас прополз- ла толстая, длинная светло-коричневая змея устрашающего вида. Ксюша вскрикнула и прижалась ко мне. - Это желтопузик, он не кусается, он совсем безвреден, - сказал я. - Хочешь, я его поймаю? - Ты с ума сошел! - крикнула Ксения и прижалась ко мне еще крепче. В конце аллеи мелькнула высокая сутулая фигура в белом, нескладная, длиннорукая фигура в белом. Ковыряхин? Неужто он? Стало быть, он тоже в Крыму? Или я обознался? Да, наверное, я обознался. А впрочем, отчего бы ему не съездить в Ялту? Отчего бы ему не поплескаться в море, не полако- миться свежими фруктами, не посидеть в винных погребках и ресторанах и не сфотографироваться на память рядом с самой красивой пальмой? Трактир он оставил на попечение Пафнутия. А то еще и нанял кого-нибудь Пафнутию в помощь... Сели на скамейку под деревом неизвестной мне породы. - А может быть, это и есть моя судьба - петь душещипательные романсы для столичного купечества и провинциального офицерства? Может быть, для этого я и на свет родилась? - сказала вдруг Ксения, ковыряя зонтиком пе- сок. - В конце концов, какая разница, кому петь - петербургскому при- ват-доценту, окончившему два университета и владеющему четырьмя языками, или армейскому прапорщику из захолустного гарнизона, окончившему с гре- хом пополам юнкерское училище и не прочитавшему за свою жизнь и двух де- сятков книг? Люди мне рукоплещут, люди с жадностью слушают мое пение, людям нравится мой голос, люди обожают мои романсы, люди млеют от моей улыбки. Не лучше ли петь игривые романсы для многих тысяч, чем оперные арии для нескольких сотен? Не лучше ли делать то, что у тебя уже получа- ется, чем мечтать о том, что, быть может, у тебя никогда не получится? Не лучше ли быть хорошим матросом, чем дурным капитаном, хорошим камен- щиком, чем никуда не годным архитектором, хорошим суфлером, чем бездар- ным трагиком? - Ах, Ксюша! Ты точь-в-точь повторила слова одного знакомого мне жи- вописца! Он тоже убежден, что создан лишь для того, чтобы всю жизнь простоять у входа в настоящее искусство, что входить ему туда не следу- ет. Пусть, мол, другие входят, если желают, а я скромный, я и тут пос- тою. Должен же кто-то стоять у входа! Я тебя с ним познакомлю. Кстати, он любит мою живопись, хотя и не покупает у меня картин, как ты. Свои же полотна он продает за приличную цену. А между тем все в мире стремится от простейшего к сложному, от примитивного к совершенному, от хорошего к наилучшему - это закон вселенной. Мой знакомый не уверен в себе. Он бо- ится, что не станет сложным, совершенным, наилучшим. Ты тоже в себя не веришь? Ты тоже боишься? Ты тоже всю жизнь проторчишь у входа, глядя, как другие бесстрашно входят, спалив за собою мосты? Прекрасен успех, который дарует нам искусство. Но и успех в стороне от искусства до край- ности соблазнителен. Чего же ты хочешь - искусства или успеха? Успехом ты уже насытилась. Не пора ли вкусить искусства? Оно тебя ждет! Было душно. Воздух стал густым и с трудом пробирался в легкие. Ксения вытерла лоб платочком. - Нечем дышать, - сказала она. - Кажется, будет гроза. Где-то далеко, над горами, глухо и как бы нерешительно, как бы стес- няясь, пророкотал гром. Стайка стрижей с криком пронеслась над вершинами кипарисов. С севера на Тавриду надвигался мрак. Взявшись за руки, мы побежали по аллее вниз, туда, где у входа в парк располагалось небольшое кафе. Первая капля упала мне на щеку и, приятно холодя кожу, потекла к подбородку. Где-то совсем рядом, над парком, и уже безо всякого стеснения ударил гром. Едва мы успели спрятаться, как сверху полилась вода. В небе что-то взрывалось, разламывалось, развали- валось. В небе шло грандиозное побоище. Какие-то непримиримые противники сошлись на небесном ристалище, стараясь одолеть друг друга. На земле то- же творилось нечто невообразимое. Деревья шумели и раскачивались под ветром. По дорогам неслись бурные мутные потоки. Две дамы, врасплох зас- тигнутые дождем, в насквозь промокших, прилипших к телу платьях, припод- няв безо всякой надобности юбки, вброд переходили дождевую реку. Ксения была в восторге. - Какой ливень! Какое дивное зрелище! И откуда в небесах берется столько водищи? Поразительно! Мимо кафе, накрывшись мешком и шлепая по лужам босыми ногами, пробе- жал какой-то парень. Проехала телега на двух высоких колесах. С возницы, с лошади, с колес текли ручьи. - Сумасшедшие! - смеялась Ксюша. - Куда они торопятся? Подождали бы! Никогда в жизни не видывала такого дождя! Потоп! Конец света! Гроза уже бушевала над морем. Слепящие зигзаги молний вонзались в ки- пящую серо-зеленую воду. На горизонте была беспросветная темень. Туча уходила на юг, за море, к Трапезунду, к минаретам Стамбула. Омытое лив- нем крымское побережье пахло свежей зеленью, цветами, мокрой землей. Дождь кончился так же внезапно, как и начался. С деревьев падали крупные капли. Дождевые реки мгновенно обмелели. В облаках появились го- лубые просветы. Мы вышли из-под крыши кафе. - Какой аромат! - сказала Ксюша, нюхая воздух. Ноздри ее раздувались. Я поцеловал ее ноздри - сначала одну, потом другую. Она легонько меня оттолкнула. - На нас смотрят! И действительно, на нас уже смотрели. Кажется, Ксению опять узнали. - Ты очень неудобная женщина, - сказал я. - С тобой нельзя показаться на людях, с тобой нельзя гулять по улицам, с тобой нельзя ходить в рес- тораны, с тобой надо быть все время настороже. - Да, милый, - вздохнула Ксюша, - я тебе сочувствую, тебе не повезло. На другое утро мы опять встретилисъ у гостиницы Левандовского. Ксения пришла не одна - она держала за руку хорошенькую девочку лет пяти в пыш- ном светло-зеленом платьице и очень милой белой шляпке с длинными свет- ло-зелеными лентами. На плече у девочки висела белая шелковая сумочка, в которой, как вскоре выяснилось, лежали шоколадные конфеты. Подойдя ко мне, она сделала глубокий книксен и сказала, что ее зовут Аля. В свою очередь я представился ребенку. - Аля - моя племянница, - пояснила Ксюша. - Она отдыхает в Ялте со своими родителями. У нас с нею преотличные, вполне дружеские отношения. - Я люблю тетю Ксану! - пролепетала Аля, обняв Ксению за талию и заг- лядывая ей снизу в глаза. - А я люблю Алю! - произнесла Ксюша и, нагнувшись, поцеловала племян- ницу в щечку. После мы гуляли по набережной, любовались морем, и Аля непрерывно ела конфеты, доставая их одну за другой из своей сумочки. Я подозвал пробегавшего мимо мальчишку-газетчика, купил газету и под- мигнул Але. - Сейчас мы сделаем бумажный корабль и пустим его в море! Аля запрыгала и захлопала в ладоши. - Сделаем, сделаем! Пустим, пустим! Я пробежал газету глазами. Существенных событий в мире не происходи- ло. "Заседания Государственной думы... Успех Международной строи- тельно-художественной выставки в Петербурге... Принятие новых законов в германском рейхстаге... Британские суфражистки продолжают борьбу... Бес- порядки в Персии... Северо-Американские Соединенные Штаты..." Корабль получился большой и красивый. На его борту оказалась фотогра- фия, изображавшая стычку лондонских суфражисток с полицией, а на самом носу пристроился один из павильонов петербургской выставки. Мы спусти- лись по ступеням к воде, я поставил корабль на воду и оттолкнул его Ксю- шиным зонтиком от берега. - Ура! Он поплыл! - закричала Аля. - Ну вот, - засмеялась Ксения, - ты, мой дружочек, ко всему прочему и корабельный мастер! - А он вернется? - спросила Аля. - Разумеется! - ответил я. - Через год мы придем сюда, и наш корабль, проплыв все моря и океаны, посетив далекие материки и архипелаги, одолев все штормы и тайфуны, причалит к этим ступеням. Аля снова запрыгала от восторга. - Ура! Ура! Он к нам вернется. Он нас не забудет! Вытащив из сумочки очередную конфету, она развернула серебряную бу- мажку. Конфета была отправлена в рот. Алина щека оттопырилась. - Господи, ты же подавишься! - испугалась Ксюша. - Разве можно гло- тать конфеты не жуя? - Я жуу, - смиренно ответило дитя, - я не готау не жуа. - Поразительный ребенок! - продолжала Ксюша. - Может слопать сотню конфет за один час! Даже непонятно, как они в ней умещаются. Прощаясь, мы договорились о вечерней встрече у меня, в Доме отдыха писателей. Я объяснил, как проехать. - Жду тебя ровно в шесть, - сказал я, целуя Ксюшины пальцы, - буду встречать у входа. До свиданья! - улыбнулся я девочке. - Ровно через год, Аля, мы торжественно встретим наш бумажный корабль. К тому времени ты постарайся подрасти, но не ешь слишком много конфет, будь благоразум- на. В винном подвальчике у рынка покупаю бутылку новосветского шампанско- го и бутылку массандровского муската. На рынке покупаю крупные яркокрас- ные помидоры и маленькие, хрустящие на зубах свежепросольные огурчики особого, пряного, ялтинского посола, а также синий сладкий лук, пучок петрушки, нежную янтарно-желтую черешню, не менее нежные, покрытые свет- лым пушком абрикосы и сочные, полупрозрачные сливы. В мясном отделе гастронома покупаю небольшую молодую курицу. Воротясь в Дом отдыха, нап- равляюсь на кухню и прошу зажарить мне курицу поаппетитнее. В половине шестого мой пиршественный стол, то есть журнальный столик, выглядит уже довольно внушительно. Посередине, на большой тарелке, взя- той из столовой, возлежит спинкой кверху подрумянившаяся, соблазнительно пахнущая курица, обложенная помидорами, огурцами, луком и петрушкой. Ря- дом, на другой тарелке, горкой возвышаются фрукты. Композицию дополняет уже открытая бутылка муската. Не хватает только шампанского, оно пока еще в холодильнике, который стоит в коридоре и предназначен для общего пользования. Отойдя в дальний угол комнаты, я внимательно разглядываю натюрморт. Он вполне меня удовлетворяет. После сажусь в кресло и начинаю потихоньку нервничать, то и дело поглядывая на часы. В пять сорок пять выхожу из спального корпуса и усаживаюсь на скамейку поблизости от входа. Теперь я нервничаю уже изрядно. Вдруг извозчик завезет ее куда-нибудь не туда? Вдруг что-нибудь помешает ей приехать? Вдруг... вообще все кончится - я очнусъ, проснусь, и уже никогда, никогда... В шесть часов три минуты из-за поворота дороги показался извозчичий экипаж. Он подъехал к крыльцу и остановился. Серая, довольно породистая лошадка скребла копытом асфальт. Усатый извозчик был неподвижен, как ис- тукан. На других скамейках сидели и дышали прохладным вечерним воздухом мои коллеги-писатели, имена которых я так и не удосужился узнать, а также и жены писателей, с которыми я и подавно не был знаком. При виде экипажа они оживились. Проворно подскочив к пролетке, я подал руку безупречно одетой Ксении, и она величественно сошла. Литераторы, а также их жены, а также случайно оказавшиеся у крыльца посторонние граждане взирали на этот спектакль ошеломленно. Ксюша знакомым жестом подхватила подол платья. Мы взошли на крыльцо, миновали портик ионического ордера и вступили в полумрак вестибюля. По устланной ковровой дорожкой лестнице поднялись на третий этаж. - У вас тут неплохо, - заметила Ксюша. - Чисто. И мебель хорошая. Всюду ковры. Пансион довольно богатый. А кому он принадлежит? - Обществу писателей, - ответил я. - Как много здесь вкусного! - воскликнула моя гостья, поглядев на приготовленное угощение. - Накорми меня поскорее, я страшно проголода- лась! Я сбегал за бутылкой шампанского, мы уселись и немедля приступили к трапезе. Ксения неустанно восхищалась. - Прекрасное шампанское! Изумительный мускат! Чудесная курица - ей-богу, никогда не пробовала такой! А огурчики! Где тебе купили такие огурчики? На рынке? Неужели там продают нечто подобное? Завтра же сама еду на рынок с огромнейшей корзиной! Но сливы, сливы! Откуда тебе из- вестно, что я люблю именно этот сорт? Про абрикосы не скажу ни слова. Их и есть-то даже совестно. За окном стемнело. Я зажег свет. - Я совсем пьяная! - прошептала Ксюша, откинувшись на спинку кресла. - Мускат такой вкусный, такой ароматный... Я увлеклась и выпила лишнего. У меня кружится голова... А почему ты меня не целуешь? Уже разлюбил? Я тебе уже наскучила? Рядом с тобою сидит такая очаровательная и к тому же такая хмельная женщина, а ты даже не пытаешься ее поцеловать! Безумец! - Уже целую! - сказал я, касаясь губами ее виска. - Ты меня вовсе не любишь, - говорила Ксюша, надув губы. - Ты меня соблазнил и скоро бросишь. Я знаю. - Да полно! - отвечал я, целуя ее волосы. - Да что ты такое говоришь! Да как ты можешь! Да как у тебя язык-то поворачивается! - Ну, скажи, скажи, как ты меня любишь! - шептала Ксения. - Ты ведь еще ни разу не говорил мне об этом. Ну, расскажи, расскажи мне, милый, о своей любви! Какая она? - Она огромная. Она необозримая. Она безбрежная. Я пытался было доб- раться до ее берегов, но ничего не вышло. - А на чем ты плыл? - Куда? - К берегам любви. - Я плыл на легкой, но прочной яхте под высоким, острым, треугольным парусом. - И ты не боялся бури? - Боялся, конечно. Немножко боялся. - А какая она еще, твоя любовь? - Она нежная. Ее нежность не с чем сравнить. Она невиданно нежная. Разве ты этого не ощущаешь? - Ощущаю. А еще? - Она страстная. О, какая она страстная! Все во мне кипит и клокочет, едва я увижу кончик твоей туфли или колечко волос на твоем затылке. - Какой кошмар! Я боюсь! Чего доброго, ты загрызешь меня в порыве страсти! - Но тебе же хочется, чтобы любовь была страстная? - Натурально, хочется! А еще? - А еще она вечная. Она навсегда. Если я умру, я буду любить тебя и после смерти. А если ты умрешь, я буду любить тебя мертвую, будто ты жи- ва. Только уж ты не помирай, пожалуйста, окажи мне такую любезность! - На то будет Божья воля. Ежели Господу захочется взять меня к себе, я не посмею противиться. Около полуночи мы вышли из дверей спального корпуса. На скамейках у крыльца еще сидели писатели. Завидя нас, они перестали разговаривать и застыли в неподвижности. Потом они зашептались за нашими спинами. Спус- тившись по дорожкам парка на улицу, мы взяли извозчика и вскоре подъеха- ли к калитке Ксюшиной дачи. Открытые окна гостиной были освещены. В од- ном из окон стоял человек. На его плечах поблескивали погоны. Лицо его время от времени освещалось огоньком папиросы. На лице явственно обозна- чались темные усы. - Явился! - жалобно вздохнула Ксения. - Теперь мне не будет покоя. Послезавтра ровно в полдень жди меня у входа на мол! Стоял у входа на мол. Как раз на том месте, где теперь стоит морской вокзал. К молу только что причалил пароход "Тирасполь". Он был не очень велик и не очень красив. У него была только одна высокая черная труба с белой полосой. На палубах толпилась публика. На верхних - почище, пона- ряднее, на нижней - попроще, погрязнее. Портовые рабочие катили по молу бочки. "Небось вино, - подумал я. - Небось из подвалов господина Леван- довского". Неподалеку от меня стояло десятка полтора извозчичьих колясок и несколько автомобилей. Они поджидали прибывших на "Тирасполе". Из-за ближайшего автомобиля появилась Ксения. Как и прежде, вся в белом. Как и прежде, в большой шляпе. Приблизилась. Я поцеловал ей руку. Отошли в сторонку, в тень, под деревья. - Думал обо мне? - Нелепый вопрос! О ком же мне еще думать, радость моя? - Женщины любят задавать нелепые вопросы, милый, и надо иметь терпе- ние на них отвечатъ. - Терпения у меня предостаточно. Спрашивай дальше. - И что же ты обо мне думал? - Я думал о загадочности твоего обаяния. Ты, разумеется, красива. Ты очень красива. Ты феноменально хороша. И еще от тебя исходит сияние сла- вы. Оно опьяняет и ослепляет. Но это не все. В тебе есть нечто непонят- ное, неуловимое, не поддающееся осмыслению. Я немножко боюсь тебя. - Ха-ха-ха! Не бойся, миленький мой, не бойся! Я сама тебя побаива- юсь. Иногда мне кажется, что ты послан мне Господом. А иногда... Ты у меня тоже чуточку таинственный. - Жду дальнейших вопросов и готов ответить на них с полнейшей откро- венностью. - Больше вопросов пока нет. Можешь и сам о чем-нибудь спросить, я разрешаю. - Ну, что Одинцов? - Одинцов ужасен. Он кидается на меня, как смертельно раненный носо- рог. Я чудом жива. Кто-то из прислуги выследил нас с тобой, и ему из- вестно о твоем ночном визите. Он сказал, что мы все трое погибнем, что участь наша уже решена. Сначала он убьет тебя, после меня, а напоследок и сам застрелится. Вчера утром он упражнялся в стрельбе - продырявил в трех местах мою любимую картину. Как бы и впрямь не выкинул какую-нибудь штуку. Кажется, нам будет полезно на время расстаться. Через неделю я уезжаю на гастроли по городам Поволжья: Астрахань, Царицын, Самара, Ниж- ний. Натурально, буду писать тебе отовсюду. А ты не пиши мне попусту - твоим письмам за мной не угнаться. В конце августа вернусь в Питер и сразу же буду тебе телефонировать. Я погрустнел и умолк. Гастроли ей нужнее, чем я. Не увижу ее два ме- сяца! - Не печалься, милый! - Ксюша положила руку мне на грудь. - Так будет лучше. У Одинцова есть серьезные основания для того, чтобы тебя убить. И суд его оправдает: он совершит преступление, побуждаемый жгучей рев- ностью. Но он может убить тебя и вовсе безнаказанно - на дуэли. - Ну, положим, на дуэли я и сам его застрелю. - Не храбрись, милый. Одинцов военный и стреляет лучше тебя. Его рука не дрогнет, и он с наслаждением отправит тебя на тот свет. Я этого не перенесу. Пожалей меня ради Христа и пречистой Богородицы! После завтрака дежурная по спальному корпусу вручает мне конверт без марки и без адреса. На нем энергично, по-мужски написана лишь моя фами- лия в дательном падеже. В конце вместо точки стоит небольшая клякса. Пи- савший был явно неспокоен. Писавший несомненно нервничал. Вскрываю кон- верт, читаю: "Милостивый государь! Известные Вам обстоятельства оскорбляют меня как мужа, как дворянина и как русского офицера. Возникшую коллизию может разрешить только дуэль. Завтра, двадцатого июня, ровно в пять утра я буду ждать Вас с Вашим секундантом на Рыночной площади, откуда мы направимся к месту поединка. Мои дуэльные пистолеты к Вашим услугам. Подполковник Гвардии Е. И. В. А. Г. Одинцов". Ну вот, допрыгался. Не все коту масленица. Любишь кататься, люби и саночки возить. Как веревочка ни вейся... Умница А. Будто в воду глядел. Какое это красивое, легкое, певучее слово - дуэль! Его хочется произ- носить нараспев: дуэ-э-эль! В нем есть что-то манящее, призывное, неот- разимо обольстительное и несказанно поэтичное. Буква "э" придает ему аристократическую утонченность. Его хочется рифмовать со словами "сви- рель" и "колыбель", которые столь же музыкальны. А сколько реминисценций оно вызывает! И какая бездна романтики в нем заключена! Для поэта так естественно быть убитым на дуэли! Для поэта прямо-таки почетно погибнуть на дуэли! Стало быть, он не бездарь, если кому-то хочется всадить ему пулю в живот. Значит, он чего-то добился, если кому-то не терпится про- дырявить ему голову. Ксения, конечно, будет рыдать и долго-долго станет носить траур. А после она будет говорить: "Из-за меня он стрелялся и был убит наповал. Я любила его безумно". Или: "Я сделала все, чтобы дуэль не состоялась. Но он был горд и упрям, а судьба была жестока". Или: "Я зна- ла, что это должно случиться, и это случилось. О, как он любил меня!" Но где же мне взять секунданта? Как назло, в Ялте и на всем побережье сейчас ни одного знакомого. Да и в Доме отдыха я ни с кем не успел сдру- житься. Разве что Евграф Петрович? Но он испугается, но он, конечно, от- кажется наотрез. Дело-то щекотливое. Если кто-нибудь будет серьезно ра- нен, придется воспользоваться услугами больницы. А рана-то окажется пу- левой - тут же сообщат в милицию. Но другой кандидатуры попросту нет. В столовой за моим столом кроме меня сидят еще двое. Один из сотра- пезников отнюдь не литератор. Кто он, не разберешь. Мрачен, молчалив. Ест быстро, жадно, будто долго голодал и все никак не может насытиться. Все съев, тут же встает и уходит, буркнув: "Приятного аппетита!" Второй - Евграф Петрович. С ним мы потихоньку познакомились. Евграфу Петровичу за семьдесят, но выглядит он молодцом - не страдает ожирением, не сутулится, не втягивает голову в плечи, не волочит ноги. К тому же он не плешив, хотя две глубокие залысины несколько уменьшили его волосяной покров, возымевший от легкой седины благородный платиновый от- тенок. Даже мешки под глазами у него невелики и кажутся не столько следствием старости, сколько печатью весьма распространенного, но не смертельно опасного недуга почек. Словом, больше шестидесяти двух ему не дашь. Когда он хмурится, когда он чем-то озабочен, можно предположить, что ему шестьдесят четыре. Но не шестьдесят пять - упаси бог! Голос у него негромкий, мягкий, довольно высокий, но скорее баритон, нежели те- нор. Любит Евграф Петрович употреблять давно уже вышедшие из употребле- ния словечки. Говорит "дабы" вместо "чтобы", "понеже" вместо "поэтому", "зело" вместо "очень", "тем паче" вместо "тем более". И, надо сказать, это не выглядит у него пошловатым кокетством, этакой ставшей ныне модной игрой в старину. Обликом и повадками своими Евграф Петрович напоминает скромного, небогатого помещика конца прошлого века из какой-нибудь там Воронежской губернии или скромного же провинциального актера, допустим, из того же Воронежа. Из двух-трех бесед, которые были у нас с ним за столом, я успел по- нять, что он недурно знает как старую, так и новую отечественную прозу, стихов не любит, а зарубежной литературой не интересуется вовсе. Некото- рая узость литературных интересов Евграфа Петровича, а также полнейшее его равнодушие к массандровским винам ограничивают возможности нашего общения. Встречаемся мы только в столовой. Он меня к себе не приглашает, я его к себе - тоже. Однако несомненная порядочность и несомненная ин- теллигентность его мне симпатичны. После ужина мы с Евграфом Петровичем медленно спускаемся по лестнице в парк. - Не хотите ли посидеть? - предлагаю я. - Здесь есть одно тихое, уют- ное место. - Извольте! - с готовностью соглашается Евграф Петрович, и вскоре мы уже сидим на удобной скамейке в зарослях каких-то экзотических кустов. Поговорив для виду минут десять о только что прочитанном мною новом романе популярного прозаика, я хватаю быка за рога. - У меня к вам большая просьба, Евграф Петрович. Только, ради бога, не пугайтесь! Видите ли, в Ялте, кроме вас, у меня нет знакомых, а завт- ра утром мне предстоит дуэль, мне придется стреляться, и... нужен секун- дант. Евграф Петрович откидывается на спинку скамьи и смотрит на меня при- открыв рот. - Дуэль? Вы шутите! Какие же теперь дуэли? Не понимаю. Ничего не по- нимаю! Решительно ничего не понимаю! Зело странно! - Да что же тут понимать-то, милейший Евграф Петрович! Самая обыкно- венная, самая заурядная дуэль. На пистолетах. С пятнадцати шагов. Помни- те: "Евгений Онегин", "Княжна Мери", "Отцы и дети", "Война и мир", "Бе- сы", "Поединок". Вся русская литература - сплошные дуэли, беспрестанная пальба. - Но ведь это же противозаконно! Пользоваться огнестрельным оружием гражданским лицам запрещено! Да нас же посадят! Да вы с ума сошли! Да это же черт знает что такое! - Успокойтесь, успокойтесь, дорогой Евграф Петрович! - говорю я и бе- ру старика за руку. - Нам с вами сейчас необходимо хладнокровие. Я и сам, признаться, волнуюсь. Ведь завтра утром меня, быть может, не ста- нет, и мне осталось жить меньше суток. Но положение безвыходное, совер- шенно безвыходное. Тут затронута честь прекрасной, удивительной, ослепи- тельной женщины. О, если бы вы ее видели! Впрочем, вы, наверное, ее действительно видели на старых фотографиях. - Какая женщина? Какие фотографии? Или вы и на самом деле помешались, или это я умом тронулся, или оба мы с вами рехнулись! - не унимается Евграф Петрович. - История очень загадочная, - продолжаю я. - Очень запутанная, очень мудреная история. Я не могу вам всего объяснить, потому что и сам почти ничего не понимаю. Но, умоляю вас, войдите в мое положение! Уверен, что все обойдется, что никто не будет убит или серьезно ранен. Вас это нис- колько не обременит. Вы просто будете при этом присутствовать. Не могу же я остаться без секунданта! Понимаете, положен секундант! Необходим секундант! Нет, право же, опасения ваши напрасны. Все останется в тайне, все будет шито-крыто. Место уединенное. Никто ничего не увидит и не ус- лышит, никто ничего не узнает, никто ни о чем не догадается, никто нико- му ничего не расскажет! Клянусь вам! И разве не любопытно хоть раз в жизни принять участие в настоящей дуэли? И разве не заманчиво увидеть то, о чем вы читали у наших класиков? Это же так романтично: вы подхва- тываете меня на руки, вы прижимаете окровавленный платок к моей груди, вы слышите мои последние предсмертные слова, вы закрываете мне глаза... Ах, да что я! Крови не будет! Мы выстрелим в воздух и разойдемся. Быть может, после мы даже пожмем друг другу руки. Не будет удивительно, если после мы даже обнимем друг друга. Мой противник отнюдь не кровожаден, но он щепетилен, самолюбив, мнителен и, пожалуй, слишком неукоснительно чтит кодекс мужской чести. Если я первым выстрелю в воздух, он непремен- но сделает то же самое и будет вполне удовлетворен. Но ритуал должен быть выполнен, но выстрелы должны прозвучать во что бы то ни стало. Ко- роче говоря, дражайший Евграф Петрович, мы с вами встретимся завтра ут- ром без четверти пять здесь же, на этой скамейке. Я приду чуть раньше, чтобы никто не увидел нас выходящими вместе из спального корпуса. Неко- торая конспирация не помешает. - Нет, погодите, погодите! - пытается еще сопротивляться Евграф Пет- рович. - Да полно! - говорю я. - Что вы так растревожились? Не стоит прини- мать все это всерьез. Нам предстоит всего лишь приятная утренняя прогул- ка. Мы успеем вернуться к завтраку. Мы даже успеем забежать на пляж и искупаться. Захватите с собой полотенце. Я тоже захвачу. Успокаивая Евграфа Петровича, я и сам успокаиваюсь. Легкое, беспеч- ное, даже веселое настроение завладевает мною. С десяти до половины две- надцатого я сижу в холле перед телевизором. Показывают какую-то смешную чепуху. От души смеюсь, позабыв все на свете. Выйдя на крыльцо, гляжу на небо. Оно, как всегда, полно звезд. - Попрощаемся, звезды! - говорю я вслух. - Не исключено, что мы ви- димся в последний раз! Не забывайте меня! Я вас любил! Я вас воспевал! Я ценил вашу красоту, вашу загадочность и ваше постоянство! И вдруг страх, поистине панический, необоримый, тяжкий страх навали- вается на меня. Добравшись до своей комнаты, вытаскиваю из тумбочки едва начатую бутылку мадеры, наливаю целый стакан и выпиваю его залпом. Спох- ватываюсь: перед дуэлью нельзя пить, ни в коем случае нельзя пить! Рука будет дрожать. Спрятав бутылку в тумбочку, я говорю себе: "Что за исте- рика? Возьми себя в руки! Немедленно возьми себя в руки! Все будет о'кей, все будет чин чинарем! И вообще - все у тебя великолепно. До сих пор жил ты скучновато, пресновато, тускловато, жил, честно-то говоря, почти как обыватель. А теперь ты живешь как настоящий поэт. Какие прик- лючения! Какие волнения! Какие опасности! Какая женщина! Какая любовь! И если завтра утречком этот бравый вояка метким выстрелом уложит тебя на месте, смерть твоя будет не из худших". Что делают в ночь перед дуэлью? Маются. Мучаются неизвестностью. Со- жалеют о без толку прожитых годах. Вспоминают о совершенных ошибках. Раскаиваются в неблаговидных поступках. Прощают незаслуженные обиды. С нежностью думают о возлюбленной. Жгут кое-какие бумаги, уничтожают кое-какие рукописи. Часами ходят из угла в угол по комнате или валяются одетыми на постели, глядя в потолок. Пишут завещание (если есть, что за- вещать). Пишут последние письма (если есть, кому писать). Поэты пишут последние, предсмертные, стихи. Походив из угла в угол, я усаживаюсь за стол и пишу краткое завеща- ние: "С моими рукописями и с моими картинами поступайте как знаете. С моим телом - тоже". Потом пишу записку матери: "Мамочка, прости меня! Я получился у тебя какой-то нескладный. И умер я как-то не так. Не плачь, не убивайся и жи- ви долго". После я пишу Насте: "Прощай, Настасья! Я не виноват. Это было сильнее меня. Это было сильнее всего на свете. Я не знаю, что это было". Еще немного пошагав по комнате, я пишу письмо Ксении. Написав, я его разрываю. Оно мне не нравится. Оно кажется мне слишком сентиментальным. Вместо письма я сочиняю маленькое, шутливое, но вместе с тем и печальное стихотвореньице. Мол, только что встретились, а уж пора расставаться. Мол, так обидно, прямо до слез. Мол, плохо, конечно, но было бы хуже, если бы мы и вовсе не встретились. Чего уж тут сокрушаться. Так вышло. Еще в ночь перед дуэлью думают о тайне смерти, недоумевают, ужасают- ся, задают себе нелепые вопросы и предаются банальнейшим размышлениям. Например: "Вот, сейчас я мыслю, чувствую, что-то вспоминаю, пытаюсь представить себе завтрашнее утро, гляжу на растревожившее меня звездное небо, на черные обелиски кипарисов, слушаю, как кошки возятся в кустах под окном, как звенят цикады, как хихикает парочка где-то за деревьями, ощущаю запах олеандров, сосновой хвои и мокрой, только что политой тра- вы, - вот, сейчас я есть, а утром я исчезну, выпаду из бытия, оторвусь от него, как сухая шишка отрывается от ветки кедра и падает куда-то вниз, вниз, вниз (а кажется, отчего бы ей еще не повисеть?), и вместе со мною исчезнет мир, который простирался вокруг меня, который меня восхи- щал, пугал и развлекал, который вмещал меня в себя и сам же в меня вме- щался. В общем-то, все останется: и звезды, и кипарисы, и кошки, и па- рочки. Все, все останется. Но это будут уже другие звезды, другие кипа- рисы, другие кошки и парочки. Это будет совсем другой, неведомый мир. Это будет мир без меня. Непостижимо!" "Мне бы не заснуть! - думаю я с беспокойством. Будильника нет, и я могу проспать. Вот будет конфуз!" "Он проспал дуэль! Хорош гусь!" "Да нет, он просто трус! Он притворился, что проспал!" "Ах, полно! У него не было будильника, и он не проснулся вовремя!" "Э, бросьте! Разве можно уснуть перед дуэлью?" А что подумает Ксения, когда узнает, что я позорно не явился на пое- динок? Сижу за столом. На столе предо мною лампа. Вокруг нее кружится ночная бабочка. Три часа ночи. Мне уже не страшно. Мне уже надоело думать о смерти. Ксения небось сладко спит. Волосы разбросаны по подушке, лежат под щекой, опутывают голое плечо. Вот она вздохнула во сне, повернулась на другой бок, подложила ладонь под щеку и чмокнула губами. Она спокойно спит и ничего не знает, и ни о чем не догадывается, и дурные пред- чувствия ее не тревожат, и сон ей снится легкий, светлый. Утром ей ска- жут. Она закричит. Что она будет кричать? Что кричат женщины в подобных случаях? "Нет! Не верю! Это ложь! Не верю!" Она бросится на Одинцова. Она будет кусаться и царапаться. Она упадет без чувств. Бедная Ксюша! По-прежнему сижу за столом, подперев голову руками. В дверь тихонько стучат. "Кто это, - думаю, - кого это несет в три часа ночи?" - Да, да! Входите! - говорю. Дверь открывается. На пороге Ксения. Она в чем-то черном. Глаза у нее испуганные. Она кидается мне на грудь, она обнимает меня, она плачет. - Ничего нельзя поделать, - говорю я, гладя ее волосы. - Я должен стреляться. Моли Бога, чтобы он меня спас. Ксения исчезает. Я просыпаюсь - все-таки задремал. Предо мною горит лампа. Около нее лежит мертвая бабочка с обгоревшими крылышками. Смотрю на часы - уже четыре. За окном светает. Из сада доносятся голоса пробуж- дающихся птиц. Встаю из-за стола и иду умываться. Умываюсь долго, старательно. После так же старательно подстригаю перед зеркалом бороду. Аккуратно сложив пляжное полотенце, беру его под мышку, выхожу из комнаты и запираю дверь на ключ. Не слишком спеша, но все же достаточно быстро топаем с Евграфом Пет- ровичем по утренним, пустынным улицам Ялты. Стук наших шагов разносится над городом и затихает где-то над морем. Дворники подметают тротуары. Тощие беспризорные кошки то и дело перебегают нам дорогу. Поливальные машины, проезжая мимо, обдают нас фонтанами брызг. У Евграфа Петровича, как и у меня, под мышкой полотенце. У Евграфа Петровича, как и у меня, сосредоточенное выражение лица. - Между прочим, - говорю, - мы с вами еще не вполне знакомы. Какой областью литературы вы, собственно, занимаетесь? Если я не ошибаюсь, вы прозаик? - В некоторой степени да, - отвечает мой секундант. - Я очеркист и немножко критик, пописываю статейки о современной русской прозе. А вы, как я догадываюсь, стихотворец? - Верно. Стихотворец. Скоро выйдет из печати мой третий сборник, и, если вы дадите свой адрес, я с радостью вам его пришлю. - Буду польщен! - говорит Евграф Петрович. На секунду остановившись, он вынимает из кармана маленькую визитную карточку на плотной глянцевой бумаге и протягивает ее мне. - Так вы из Воронежа! - Да, из Воронежа. А почему это вас удивляет? - А потому что, впервые увидев вас в столовой, я почему-то подумал, что вы из Воронежа. И оказалось, что я не ошибся. - Интуиция! - улыбается Евграф Петрович. - Или попросту, по-русски, нюх. На Рыночной площади нас уже поджидали. У закрытых ворот рынка стоял громоздкий четырехместный тарантас, запряженный парой чистеньких, сытых буланых лошадок. На козлах сидел солдат в белой гимнастерке. У тарантаса стояли двое - Одинцов и незнакомый мне высокий, узкоплечий офицер, нем- ного похожий на Ковыряхина. ("Всюду мне мерещится этот трактирщик!" - подумал я.) Оба были в белых длинных кителях с погонами и в высоких бе- лых фуражках. Незнакомый офицер был в пенсне. - Что это? - зашептал Евграф Петрович. - Форма начала века! И экипаж старинный! - Не удивляйтесь, ради бога, ничему не удивляйтесь! - шепнул я. Подошли к тарантасу. - Доброе утро, господа! - сказал Одинцов, приложив руку к фуражке. - Позвольте представить моего секунданта - полковой врач барон фон Клюге- нау! - Мой секундант - литератор Обрезков! - произнес я в ответ. Уселись в экипаж. Одинцов и Клюгенау на переднем сиденье, я и Евграф Петрович - на заднем. Ехали молча. Клюгенау пристально смотрел на меня сквозь стекла пенсне. Одинцов глядел на носки своих хорошо начищенных хромовых сапог. Лошадки бежали резво. Их копыта весело цокали по булыж- ной мостовой. Ехали в сторону Симферопольского шоссе. Выехали из города. Стали подыматься все выше и выше. Миновали Верхнюю Массандру и свернули на грунтовую дорогу, которая вела в горы. Дорога долго петляла между ры- жих скал. Наконец она вырвалась на ровную открытую площадку. Останови- лись. Вылезли из тарантаса. Площадка имела форму вытянутого прямоугольника. С одной стороны воз- вышалась отвесная серая скала, на вершине которой росли сосны. С другой стороны начинался крутой каменистый склон, кое-где поросший кустарником. Далеко внизу лежало море. Оно было серым и сливалось с таким же серым, бесцветным небом. В небе низко висел багровый диск уже взошедшего солн- ца. Одинцов сказал: - Если вы не возражаете, господа, то мы попросим барона вести дуэль. - Мы не возражаем, - ответил Евграф Петрович спокойным тоном завзято- го секунданта. Длинноногий, похожий на аиста полковой врач отметил пятнадцать широ- ких шагов. После он направился к экипажу и вытащил из него ящик с писто- летами. Один пистолет он подал мне. Пистолет был большой и тяжелый. Вороненая сталь отливала синевой. На длинном стволе серебряными буквами было выгравировано наименование ору- жейной фирмы. - Мне надо попробовать! - обратился я к барону. - Ни разу не стрелял из такого оружия. - Пробуйте! - сказал барон, поправив свое пенсне. При этом обнаружи- лось, что у него очень тонкий голос. Я выбрал цель - небольшой, почти круглый камень на краю площадки ша- гах в двадцати от себя. "Нельзя долго целиться, - вспомнил я наставле- ния, которые давал мне когда-то в тире мой учитель - молоденький лейте- нантик, - рука должна быть прямая, но не напрягайте ее. Спокойненько по- дымайте пистолет, ловите мушку и плавно нажимайте на спуск". Я выстрелил. От камня веером полетели осколки. Клюгенау перезарядил мой пистолет. - Бросаем жребий, господа! - объявил барон. - Решка! - нервно кашлянув, поспешно сказал Одинцов. Я промолчал. - Почему вы молчите? - спросил барон. - Подполковник опередил меня, - ответил я, натянуто улыбнувшись. - Выбор уже состоялся. Если ему решка, то мне, естественно, остается только орел. Надеюсь, что он не ошибся. Серебряный рубль, сверкнув, взлетел вверх и упал к ногам Одинцова. Выпала решка. В писклявом, детском голоске барона появилась торжественность. - Итак, господа, первый выстрел делает подполковник Одинцов! Прошу участников поединка занять свои позиции! "Занять свои позиции..." - отдалось в ближайших скалах. "Свои пози- ции..." - отозвалось чуть подальше. "Иции... ицииии... иции..." - рассы- палось по отдаленным горным склонам. "Все как у Лермонтова!" - подумал я и взглянул на солнце. Оно было уже не багровым, а оранжевым. И море уже отделилось от неба, которое за- метно посветлело. - Начинаем! - пискнул барон и махнул платком. Одинцов, державший пистолет вертикально, стал медленно опускать ствол. - Подождите! - остановил его Клюгенау. - Еще есть время закончить по-хорошему, без пролития крови. Быть может, подполковник, вы удовлетво- ритесь извинениями своего противника? - Какие там к черту извинения! - процедил Одинцов сквозь зубы. - Про- должаем! - Он снова стал опускать ствол своего пистолета. Рот его был плотно сжат. Рука его не дрожала. Я зажмурился. Хлопнул выстрел. Что-то шаркнуло у меня над ухом. Запахло паленым. Я открыл глаза. Все было как прежде. Оранжевое солнце по-прежнему висело над морем. "Вроде бы жив! - подумал я и потрогал висок. На моей ладони остался клок волос. - Прямо в лоб метил! - догадался я. - Прямехонько в лоб, скотина! Сантиметра бы три правее!.." Меня вдруг охватила злоба. "Ах ты сукин сын! Ах ты!.." Одинцов бросил пистолет на землю. Одинцов был бледен, как его китель, как парное молоко, как морская пена, как первый осенний снег. Одинцов был страшно бледен. "Ах ты мерзавец!" Я поднял свой пистолет и, почти не целясь, выстрелил в ноги подпол- ковнику Гвардии Его Императорского Величества Аркадию Георгиевичу Один- цову. Он вскрикнул, согнулся пополам, схватился обеими руками за колено и грузно сел на землю. Клюгенау и Евграф Петрович бросились к нему. - Берите полотенце! Затягивайте потуже! Потуже! - суетился мой отваж- ный секундант. ("Вот и полотенце пригодилось!" - подумал я.) - Не учите меня, милсдарь! - сердито попискивал барон. - Я военный медик и отлично знаю, что следует делать в подобных случаях! Сняв перчатки, он засучил рукава и склонился над моим поверженным врагом. В половине седьмого мы уже были у ворот Ксюшиной дачи. Одинцова вта- щили в гостиную и уложили на диван. Он непрерывно стонал. - Рана неопасная, но болезненная, - сказал Клюгенау, - задет нерв. Заживать будет долго. Прибежала растрепанная, заспанная Ксения. - Что вы натворили! - закричала она. - Какой ужас! Через несколько дней Ксюша отправилась на гастроли. Я уговаривал ее нанять автомобиль, чтобы поскорее добраться до Симферополя. Но напрасно. Она упорно отказывалась пользоваться услугами техники. Ехали целый день. Ехали в довольно удобной, легкой, одноконной коляс- ке, похожей на собственную Ксюшину, которая осталась в Петербурге. Еха- ли, спрятавшись от солнца в тени поднятого верха. У наших ног были расс- тавлены и разложены чемоданы и шляпные коробки. Коляску трясло и качало. Было душно и пыльно. Разомлевшая от жары Ксюша то и дело задремывала, положив голову мне на плечо. "Что ни говори, а техника все-таки благо", - думал я, вспоминая современные виды дорожного транспорта. Время от времени останавливались, выходили размяться, подкреплялись бутербродами и ехали дальше по казавшемуся бесконечным, извилистому, уз- кому, белому от пыли Симферопольскому шоссе. На окраине тихой, малолюд- ной Алушты наскоро пообедали в придорожном трактире. Дорога круто повер- нула на север и стала забираться все выше и выше. В отдалении возвыша- лась величественная и мрачная гора Обвальная. Из нее торчали причудливые скалы. Солнце клонилось к закату. Въехали в лес. Тени от деревьев ложились на дорогу. Жара стала спадать. Остановились у источника - из отверстия в каменной стенке тоненькой струйкой сочилась чистая холодная вода. Ксения подставила ладони под струю и плеснула воду себе на лицо. - Что может быть приятнее холодной воды! - сказала она, вытираясь платком. Я продолжил: - Для утомленной долгой доругой путницы в полуденном краю и притом в середине лета. Уселись на траву, наблюдая, как возница поил лошадь и осматривал ко- леса нашей повозки. - Мне не хочется ехать дальше, я ужасно устала. - жалобным голосом произнесла Ксюша. - Давай заночуем здесь. Разожжем костер и будем спать под звездами. - А поезд? - отозвался я. - Он уйдет, и тебе придется ждать его завт- ра целый день. К тому же наши съестные припасы кончаются, и к утру мы здорово проголодаемся. - Да, к несчастью, ты прав! - простонала Ксюша и легла на спину, гры- зя травинку. Волосы ее разлохматились, платье было помято. У нее был ка- кой-то домашний, очень милый вид. Широко раскрытые глаза ее были устав- лены в небо. Я нагнулся и стал внимательно разглядывать светло-серую с желтоватыми крапинками радужную оболочку. - Ты меня изучаешь, как будто я какая-то диковина, - усмехнулась Ксю- ша, вытащив изо рта травинку. - Ты и есть диковина, - ответил я, - некое удивительное существо, об- ладающее сверхъестественной способностью воздействия на все живое и до- селе не встречавшееся на нашей планете. Ксюша крепко обняла меня за шею. - Попался, который кусался! - Попался, - послушно согласился я. - Давно уж попался. Можешь делать со мною все, что взбредет тебе в голову. - Пока еще ничего не взбрело. Но скоро, натурально, взбредет. Бере- гись! - Заранее трепещу. - Вот, вот, трепещи! Снова уселись в экипаж. Снова двинулись. Отдохнувшая лошадь бежала быстро. К тому же мы миновали перевал и катили под гору. Стало темнеть. Свернувшись калачиком, Ксюша крепко спала, положив голову мне на колени. Я сидел не шевелясь, боясь ее побеспокоить. Я сидел и блаженствовал, наслаждаясь близостью ее горячего тела и нежными детскими звуками, кото- рые она время от времени издавала во сне. Я сидел и благоговел, и уми- лялся, и недоумевал: на моих коленях лежала женщина, которую обожала вся Россия, о которой мечтали генералы и владельцы золотых приисков, которой бредили гимназисты старших классов и студенты университетов, на моих ко- ленях, трогательно оттопырив пухлую нижнюю губку, спала обладательница редкостного таланта и неслыханного женского обаяния - за что судьба наг- радила меня этим сокровищем? К симферопольскому вокзалу приехали около десяти. Коляску окружили носильщики и мигом расхватали все вещи. Ксюша проснулась, села, сладко зевнула и стала приводить в порядок свою прическу. - Доехали, слава тебе господи! Кажется, я отлежала тебе колени? Минут двадцать я просидел с нею в купе первого класса. На столике в стеклянной вазе стоял букет красных роз, который я успел приобрести на вокзале. - Мне грустно с тобой расставаться! - говорила Ксения, поглаживая мою руку. - Ты слышишь? Мне очень, очень грустно с тобой расставаться, ми- лый! Мне невыносимо грустно с тобой разлучаться! Я сидел как в воду опущенный. - Первое письмо ты получишь из Астрахани, продолжала Ксения. - Боже, как я смогу петь в такую жару! Единственное утешение - астраханские ар- бузы. Наверное, они уже поспели. Хочешь, милый, я пришлю тебе целую под- воду астраханских арбузов, таких больших, круглых и полосатых? Нет, под- воды будет мало. Я пришлю тебе целый вагон арбузов! Будешь кормить ими своих писателей. - Спасибо, моя радость. Незачем баловать писателей. К тому же от ар- бузов у них пропадет творческая активность. Спасибо. Ударил вокзальный колокол. В купе заглянул проводник и сказал, что господ провожающих просят покинуть вагон. Мы поцеловались в последний раз. У Ксюши были мокрые глаза. У меня, кажется, тоже. - Требования прежние, - прошептала моя возлюбленная. - На красивых женщин не глядеть и писать обо мне стихи. Кстати, пора бы уж и впрямь подарить какие-нибудь опусы. Давно жду. - При первой же встрече в Питере, - пробормотал я, еще раз коснувшись губами ее губ, и покинул купе. Выйдя из вагона, я подошел к открытому окну, около которого уже стоя- ла улыбающаяся, заплаканная Ксюша. Я взял ее руки и стал торопливо цело- вать их. Поезд тронулся. Я шел рядом с окном и все целовал, целовал, це- ловал Ксюшины пальцы. Поезд набирал скорость. Я побежал вслед за ваго- ном. Высунувшись из окна, Ксюша махала мне рукой.