Наши партнеры
Oneplus-one.com.ua - oneplus 3t купить

Бабы.

Чехов А. П. Бабы // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 7. [Рассказы. Повести], 1888—1891. — М.: Наука, 1977 . — С. 340—352.


БАБЫ

В селе Райбуже, как раз против церкви, стоит двухэтажный дом на каменном фундаменте и с железной крышей. В нижнем этаже живет со своей семьей сам хозяин, Филипп Иванов Кашин, по прозванию Дюдя, а в верхнем, где летом бывает очень жарко, а зимою очень холодно, останавливаются проезжие чиновники, купцы и помещики. Дюдя арендует участки, держит на большой дороге кабак, торгует и дегтем, и мёдом, и скотом, и сороками, и у него уж набралось тысяч восемь, которые лежат в городе в банке.

Старший сын его Фёдор служит на заводе в старших механиках и, как говорят про него мужики, далеко в гору пошел, так что до него теперь рукой не достанешь; жена Фёдора Софья, некрасивая и болезненная баба, живет дома при свёкре, всё плачет и каждое воскресенье ездит в больницу лечиться. Второй сын Дюди, горбатенький Алёшка, живет дома при отце. Его недавно женили на Варваре, которую взяли из бедной семьи; это баба молодая, красивая, здоровая и щеголиха. Когда останавливаются чиновники и купцы, то всегда требуют, чтобы самовар им подавала и постели постилала непременно Варвара.

В один июньский вечер, когда заходило солнце и в воздухе пахло сеном, теплым навозом и парным молоком, во двор к Дюде въехала простая повозка, на которой сидело трое: мужчина лет тридцати в парусинковом костюме, рядом с ним мальчик, лет семи-восьми, в длинном черном сюртуке с большими костяными пуговицами, и молодой парень в красной рубахе за кучера.

Парень распряг лошадей и повел их на улицу прохаживать, а проезжий умылся, помолился на церковь, потом разостлал около повозки полость и сел с мальчиком ужинать; ел он не спеша, степенно, и Дюдя, видавший на своем веку много проезжих, узнал в нем по манерам человека делового, серьезного и знающего себе цену.

Дюдя сидел на крылечке в одной жилетке, без шапки и ждал, когда заговорит проезжий. Он привык к тому, что проезжие по вечерам на сон грядущий рассказывали всякие истории, и любил это. Его старуха Афанасьевна и невестка Софья доили под навесом коров; другая невестка, Варвара, сидела у открытого окна в верхнем этаже и ела подсолнухи.

— Мальчишка этот твой сынок будет, стало? — спросил Дюдя у проезжего.

— Нет, приемышек, сиротка. Взял его к себе за спасение души.

Разговорились. Проезжий оказался человеком словоохотливым и красноречивым, и Дюдя из разговора узнал, что это мещанин из города, домовладелец, что зовут его Матвеем Саввичем, что едет он теперь смотреть сады, которые арендует у немцев-колонистов, и что мальчика зовут Кузькой. Вечер был жаркий и душный, спать никому не хотелось. Когда стемнело и на небе кое-где замигали бледные звезды, Матвей Саввич стал рассказывать, откуда у него взялся Кузька. Афанасьевна и Софья стояли поодаль и слушали, а Кузька пошел к воротам.

— Это, дедушка, история подробная до чрезвычайности, — начал Матвей Саввич, — и если тебе рассказать всё, как было, то и ночи не хватит. Лет десять назад, на нашей улице, как раз рядом со мной в домике, где теперь свечной завод и маслобойня, жила Марфа Симоновна Каплунцева, вдова-старушка, и у нее было два сына: один служил в кондукторах на чугунке, а другой, Вася, мой сверстник, жил дома при маменьке. Покойный старик Каплунцев держал лошадей, пар пять, и посылал по городу ломовых извозчиков; вдова этого дела не бросала и командовала извозчиками не хуже покойника, так что в иные дни чистого рублей пять выезжали. И у парня тоже доходишки были. Голубей породистых разводил и продавал охотникам; всё, бывало, стоит на крыше, веник вверх швыряет и свистит, а турманы под самыми небесами, а ему всё мало и еще выше хочется. Чижей и скворцов ловил, клетки мастерил... Пустое дело, а гляди по пустякам в месяц рублей десять набежит. Ну-с, по прошествии времени, у старушки отнялись ноги, и слегла она в постель. По причине такого факта дом остался без хозяйки, а это всё равно, что человек без глаза. Захлопотала старушка и надумала оженить своего Васю. Позвали сейчас сваху, пятое-десятое, бабьи разговоры, и пошел наш Вася невест глядеть. Засватал он у вдовы Самохвалихи Машеньку. Недолго думаючи, благословили и в одну неделю всё дело оборудовали. Девочка молодая, лет семнадцати, маленькая, кургузенькая, но лицом белая и приятная, со всеми качествами, как барышня; и приданое ничего себе: деньгами рублей пятьсот, коровенка, постель... А старуха, чуяло ее сердце, на третий же день после свадьбы отправилась в горний Иерусалим, идеже несть ни болезней, ни воздыханий. Молодые помянули и зажили. Прожили они с полгодика великолепным образом, и вдруг новое горе. Пришла беда, отворяй ворота: потребовали Васю в присутствие жребий вынимать. Взяли его, сердягу, в солдаты и даже льготы не дали. Забрили лоб и погнали в Царство Польское. Божья воля, ничего не поделаешь. Когда с женой во дворе прощался — ничего, а как взглянул последний раз на сенник с голубями, залился ручьем. Глядеть было жалко. В первое время Машенька, чтоб скучно не было, взяла к себе мать; та пожила до родов, когда вот этот самый Кузька родился, и поехала в Обоянь к другой дочке, тоже замужней, и осталась Машенька одна с ребеночком. Пять ломовых мужиков, народ всё пьяный, озорной; лошади, дроги, там, гляди, забор обвалился или в трубе сажа загорелась — не женского ума дело, и стала она по соседству ко мне за каждым пустяком обращаться. Ну, придешь распорядишьея, посоветуешь... Известное дело, не без того, зайдешь в дом, чаю выпьешь, поговоришь. Человек я был молодой, умственный, любил поговорить о всяких предметах, она тоже была образованная и вежливая. Одевалась чистенько и летом с зонтиком ходила. Бывало, начну ей про божественное или насчет политики, а ей лестно, она меня чаем и вареньем... Одним словом, чтоб долго не расписывать, скажу тебе, дедушка, не прошло и года, как смутил меня нечистый дух, враг рода человеческого. Стал я замечать, что в который день не пойду к ней, мне словно не по себе, скучно. И всё придумываю, за чем бы к ней сходить. «Вам, говорю, пора зимние рамы вставлять», и целый день у ней прохлаждаюсь, рамы вставляю и норовлю еще на завтра рамы две оставить. «Надо бы голубей Васиных сосчитать, не пропали бы которые», — и всё так. Всё, бывало, с ней через забор разговариваю и под конец, чтобы недалеко было ходить, сделал я в заборе калиточку. На этом свете от женского пола много зла и всякой пакости. Не только мы, грешные, но и святые мужи совращались. Машенька меня от себя не отвадила. Вместо того, чтоб мужа помнить и себя соблюдать, она меня полюбила. Стал я замечать, что ей тоже скучно и что всё она около забора похаживает и в щелки в мой двор смотрит. Завертелись в моей голове мозги от фантазии. В четверг на Святой неделе иду рано утром, чуть свет, на базар, прохожу мимо ее ворот, а нечистый тут как тут; поглядел я — у нее калитка с этакой решёточкой наверху, — а она стоит среди двора, уже проснувшись, и уток кормит. Я не удержался и окликнул. Она подошла и глядит на меня сквозь решётку. Личико белое, глазки ласковые, заспанные... Очень она мне понравилась, и стал я ей комплименты говорить, словно мы не у ворот, а на именинах, а она покраснела, смеется и всё смотрит мне в самые глаза и не мигает. Потерял я разум и начал объяснять ей свои любовные чувства... Она отперла калитку, впустила, и с того утра стали мы жить, как муж и жена.

С улицы во двор вошел горбатенький Алёшка и, запыхавшись, ни на кого не глядя, побежал в дом; через минуту он выбежал из дома с гармоникой и, звеня в кармане медными деньгами, щелкая на бегу подсолнухи, скрылся за воротами.

— А это кто у вас? — спросил Матвей Саввич.

— Сын Алексей, — ответил Дюдя. — Гулять пошел, подлец. Бог его горбом обидел, так мы уж не очень взыскиваем.

— И всё он гуляет с ребятами, и всё гуляет, — вздохнула Афанасьевна. — Перед масляной женили его, думали — как лучше, а он, поди, еще хуже стал.

— Без пользы. Только чужую девку осчастливили задаром, — сказал Дюдя.

Где-то за церковью запели великолепную печальную песню. Нельзя было разобрать слов и слышались одни только голоса: два тенора и бас. Оттого, что все прислушались, во дворе стало тихо-тихо... Два голоса вдруг оборвали песню раскатистым смехом, а третий, тенор, продолжал петь и взял такую высокую ноту, что все невольно посмотрели вверх, как будто голос в высоте своей достигал самого неба. Варвара вышла из дому и, заслонив глаза рукою, как от солнца, поглядела на церковь.

— Это поповичи с учителем, — сказала она.

Опять все три голоса запели вместе. Матвей Саввич вздохнул и продолжал:

— Такие-то дела, дедушка. Года через два получили мы письмо от Васи из Варшавы. Пишет, что начальство отправляет его домой на поправку. Нездоров. К тому времени я дурь из головы выбросил, и за меня уж хорошую невесту сватали, и не знал я только, как с любвишкой развязаться. Каждый день собирался поговорить с Машенькой да не знал, с какой стороны к ней подступить, чтоб бабьего визгу не было. Письмо мне руки развязало. Прочитали мы его с Машенькой, она побелела, как снег, а я и говорю: «Слава богу, теперь, говорю, значит, ты опять будешь мужняя жена». А она мне: «Не стану я с ним жить.» — «Да ведь он тебе муж?» — говорю. — «Легко ли... Я его никогда не любила и неволей за него пошла. Мать велела». — «Да ты, говорю, не отвиливай, дура, ты скажи: венчалась ты с ним в церкви или нет?» — «Венчалась, говорит, но я тебя люблю и буду жить с тобой до самой смерти. Пускай люди смеются... Я без внимания...» — «Ты, говорю, богомольная и читала писание, что там написано?»

— За мужа выдана, с мужем и жить должна, — сказал Дюдя.

— Жена и муж едина плоть. Погрешили, говорю, мы с тобой и будет, надо совесть иметь и бога бояться. Повинимся, говорю, перед Васей, он человек смирный, робкий — не убьет. Да и лучше, говорю, на этом свете муки от законного мужа претерпеть, чем на страшном судилище зубами скрежетать. Не слушает баба, уперлась на своем и хоть ты что! «Тебя люблю» — и больше ничего. Приехал Вася в субботу под самую Троицу, рано утром. Мне в забор всё было видно: вбежал он в дом, через минуту вышел с Кузькой на руках, и смеется и плачет, Кузьку целует, а сам на сенник смотрит — и Кузьку бросать жалко и к голубям хочется. Нежный был человек, чувствительный. День прошел благополучно, тихо и скромно. Зазвонили ко всенощной, я и думаю: завтра Троица, что же они ворот и забора зеленями не убирают? Дело, думаю, неладно. Пошел я к ним. Гляжу, сидит он среди комнаты на полу, поводит глазами, как пьяный, слезы по щекам текут и руки трясутся; вынимает он из узла баранки, монисты, пряники и всякие гостинцы и расшвыривает по полу. Кузька — тогда ему три годочка было — ползает около и пряники жует, а Машенька стоит около печки, бледная, вся дрожит и бормочет: «Я тебе не жена, не хочу с тобой жить» — и всякие глупости. Поклонился я Васе в ноги и говорю: «Виноваты мы перед тобой, Василий Максимыч, прости Христа ради!» Потом встал и говорю Машеньке такие слова: «Вы, Марья Семеновна, говорю, должны теперь Василию Максимычу ноги мыть и юшку пить. И будьте вы ему покорная жена, а за меня молитесь богу, чтоб он, говорю, милосердный, простил мне мое согрешение». Как будто мне было внушение от ангела небесного, прочитал я ей наставление и говорил так чувствительно, что меня даже слеза прошибла. Этак дня через два приходит ко мне Вася. «Я, говорит, прощаю, Матюша, и тебя, и жену, бог с вами. Она солдатка, дело женское, молодое, трудно себя соблюсти. Не она первая, не она последняя. А только, говорит, я прошу тебя жить так, как будто между вами ничего не было, и виду не показывай, а я, говорит, буду стараться ей угождать во всем, чтобы она меня опять полюбила». Руку мне подал, чайку попил и ушел веселый. Ну, думаю, слава богу, и весело мне стало, что всё так хорошо вышло. Но только что Вася из двора, как пришла Машенька. Чистое наказание! Вешается на шею, плачет и молит: «Ради бога не бросай, жить без тебя не могу».

— Эка подлая! — вздохнул Дюдя.

— Я на нее закричал, ногами затопал, выволок ее в сени и дверь на крючок запер. Иди, кричу, к мужу! Не срами меня перед людями, бога побойся! И каждый день такая история. Раз утром стою я у себя на дворе около конюшни и починяю уздечку. Вдруг, смотрю, бежит она через калитку ко мне во двор, босая, в одной юбке, и прямо ко мне; ухватилась руками за уздечку, вся опачкалась в смоле, трясется, плачет... «Не могу жить с постылым; сил моих нет! Если не любишь, то лучше убей». Я осерчал и ударил ее раза два уздечкой, а в это время вбегает в калитку Вася и кричит отчаянным голосом: «Не бей! не бей!» А сам подбежал и, словно очумел, размахнулся и давай бить ее кулаками изо всей силы, потом повалил на землю и ну топтать ногами; я стал оборонять, а он схватил вожжи и давай вожжами. Бьет и всё, как жеребенок, повизгивает: ги-ги-ги!

— Взять вожжи, да тебя бы так... — проворчала Варвара, отходя. — Извели нашу сестру, проклятые...

— Замолчи, ты! — крикнул на нее Дюдя. — Кобыла!

— Ги-ги-ги! — продолжал Матвей Саввич. — Из его двора прибежал извозчик, кликнул я своего работника, и все втроем отняли у него Машеньку и повели под ручки домой. Срамота! Того же дня вечером пошел я проведать. Она лежит в постели, вся закутанная, в примочках, только одни глаза и нос видать, и глядит в потолок. Я говорю: «Здравствуйте, Марья Семеновна!» Молчит. А Вася сидит в другой комнате, держится за голову и плачет: «Злодей я! Погубил я свою жизнь! Пошли мне, господи, смерть!» Я посидел с полчасика около Машеньки и прочитал ей наставление. Постращал. Праведные, говорю, на том свете пойдут в рай, а ты в геенну огненную, заодно со всеми блудницами... Не противься мужу, иди ему в ноги поклонись. А она ни словечка, даже глазом не моргнула, словно я столбу говорю. На другой день Вася заболел, вроде как бы холерой, и к вечеру, слышу, помер. Похоронили. Машенька на кладбище не была, не хотела людям свое бесстыжее лицо и синяки показывать. И вскорости пошли по мещанству разговоры, что Вася помер не своей смертью, что извела его Машенька. Дошло до начальства. Васю вырыли, распотрошили и нашли у него в животе мышьяк. Дело было ясное, как пить дать; пришла полиция и забрала Машеньку, а с ней и Кузьму-бессребреника. Посадили в острог. Допрыгалась баба, наказал бог... Месяцев через восемь судили. Сидит, помню, на скамеечке в белом платочке и в сером халатике, а сама худенькая, бледная, остроглазая, смотреть жалко. Позади солдат с ружьем. Не признавалась. Одни на суде говорили, что она мужа отравила, а другие доказывали, что муж сам с горя отравился. Я в свидетелях был. Когда меня спрашивали, я объяснял всё по совести. Ее, говорю, грех. Скрывать нечего, не любила мужа, с характером была... Судить начали с утра, а к ночи вынесли такое решение: сослать ее в каторгу в Сибирь на 13 лет. После такого решения Машенька потом в нашем остроге месяца три сидела. Я ходил к ней и по человечности носил ей чайку, сахарку. А она, бывало, увидит меня и начнет трястись всем телом, машет руками и бормочет: «Уйди! Уйди!» И Кузьку к себе прижимает, словно боится, чтоб я не отнял. Вот, говорю, до чего ты дожила! Эх, Маша, Маша, погибшая душа! Не слушалась меня, когда я учил тебя уму, вот и плачься теперь. Сама, говорю, виновата, себя и вини. Я ей читаю наставление, а она: «Уйди! Уйди!»— и жмется с Кузькой к стене и дрожит. Когда ее от нас в губернию отправляли, я провожать ходил до вокзала и сунул ей в узел рублишку за спасение души. Но не дошла она до Сибири... В губернии заболела горячкой и померла в остроге.

— Собаке собачья и смерть, — сказал Дюдя.

— Кузьку вернули назад домой... Я подумал, подумал и взял его к себе. Что ж? Хоть и арестантское отродье, а все-таки живая душа, крещеная... Жалко. Сделаю его приказчиком, а ежели своих детей не будет, то и в купцы выведу. Теперь, как еду куда, беру его с собой: пускай приучается.

Пока Матвей Саввич рассказывал, Кузька всё время сидел около ворот на камешке и, подперев обеими руками голову, смотрел на небо; издали в потемках походил он на пенек.

— Кузька, иди спать! — крикнул ему Матвей Саввич.

— Да, уж время, — сказал Дюдя, поднимаясь; он громко зевнул и добавил: — Норовят всё своим умом жить, не слушаются, вот и выходит по-ихнему.

Над двором на небе плыла уже луна; она быстро бежала в одну сторону, а облака под нею в другую; облака уходили дальше, а она всё была видна над двором. Матвей Саввич помолился на церковь и, пожелав доброй ночи, лег на земле около повозки. Кузька тоже помолился, лег в повозку и укрылся сюртучком; чтобы удобнее было, он намял себе в сене ямочку и согнулся так, что локти его касались коленей. Со двора видно было, как Дюдя у себя внизу зажег свечку, надел очки и стал в углу с книжкой. Он долго читал и кланялся.

Приезжие уснули. Афанасьевна и Софья подошли к повозке и стали смотреть на Кузьку.

— Спит сиротка, — сказала старуха. — Худенький, тощенький, одни кости. Родной матери нет, и покормить его путем некому.

— Мой Гришутка, должно, годочка на два старше, — сказала Софья. — На заводе в неволе живет, без матери. Хозяин бьет, небось. Как поглядела я давеча на этого мальчонка, вспомнила про своего Гришутку — сердце мое кровью запеклось.

Прошла минута в молчании.

— Чай, не помнит матери, — сказала старуха.

— Где помнить!

И у Софьи из глаз потекли крупные слезы.

— Калачиком свернулся... — сказала она, всхлипывая и смеясь от умиления и жалости. — Сиротка моя бедная.

Кузька вздрогнул и открыл глаза. Он увидел перед собой некрасивое, сморщенное, заплаканное лицо, рядом с ним — другое, старушечье, беззубое, с острым подбородком и горбатым носом, а выше них бездонное небо с бегущими облаками и луной, и вскрикнул от ужаса. Софья тоже вскрикнула; им обоим ответило эхо, и в душном воздухе пронеслось беспокойство; застучал по соседству сторож, залаяла собака. Матвей Саввич пробормотал что-то во сне и повернулся на другой бок.

Поздно вечером, когда уже спали и Дюдя, и старуха, и соседний сторож, Софья вышла за ворота и села на лавочку. Ей было душно, и от слез разболелась голова. Улица была широкая и длинная; направо версты две, налево столько же, и конца ей не видно. Луна уже ушла от двора и стояла за церковью. Одна сторона улицы была залита лунным светом, а другая чернела от теней; длинные тени тополей и скворешен тянулись через всю улицу, а тень от церкви, черная и страшная, легла широко и захватила ворота Дюди и половину дома. Было безлюдно и тихо. С конца улицы изредка доносилась едва слышная музыка; должно быть, это Алёшка играл на своей гармонике.

В тени около церковной ограды кто-то ходил, и нельзя было разобрать, человек это или корова, или, быть может, никого не было, и только большая птица шуршала в деревьях. Но вот из тени вышла одна фигура, остановилась и сказала что-то мужским голосом, потом скрылась в переулке около церкви. Немного погодя, саженях в двух от ворот, показалась еще фигура; она шла от церкви прямо к воротам и, увидев на лавочке Софью, остановилась.

— Варвара, ты, что ли? — спросила Софья.

— А хоть бы и я.

Это была Варвара. Она минуту постояла, потом подошла к лавочке и села.

— Ты где ходила? — спросила Софья. Варвара ничего не ответила.

— Не нагуляла бы ты себе, молодайка, какого горя, — сказала Софья. — Слыхала, как Машеньку и ногами, и вожжами? Тебе бы, гляди, того не было.

— А пускай.

Варвара засмеялась в платок и сказала шёпотом:

— С поповичем сейчас гуляла.

— Болтаешь.

— Ей-богу.

— Грех! — шепнула Софья.

— А пускай... Чего жалеть? Грех, так грех, а лучше пускай гром убьет, чем такая жизнь. Я молодая, здоровая, а муж у меня горбатый, постылый, крутой, хуже Дюди проклятого. В девках жила, куска не доедала, босая ходила и ушла от тех злыдней, польстилась на Алёшкино богатство и попала в неволю, как рыба в вершу, и легче мне было бы с гадюкой спать, чем с этим Алёшкой паршивым. А твоя жизнь? Не глядели б мои глаза. Твой Федор прогнал тебя с завода к отцу, а сам себе другую завел; мальчишку у тебя отняли и в неволю отдали. Работаешь ты, словно лошадь, и доброго слова не слышишь. Лучше весь свой век в девках маяться, лучше с поповичей полтинники брать, милостыню собирать, лучше в колодезь головой...

— Грех! — опять шепнула Софья.

— А пускай.

Где-то за церковью опять запели печальную песню те же самые три голоса: два тенора и бас. И опять нельзя было разобрать слов.

— Полунощники.... — засмеялась Варвара.

И она стала рассказывать шёпотом, как она по ночам гуляет с поповичем, и что он ей говорит, и какие у него товарищи, и как она с проезжими чиновниками и купцами гуляла. От печальной песни потянуло свободной жизнью, Софья стала смеяться, ей было и грешно, и страшно, и сладко слушать, и завидовала она, и жалко ей было, что она сама не грешила, когда была молода и красива...

На погосте в старой церкви ударили полночь.

— Пора спать, — сказала Софья, вставая, — а то как бы Дюдя не хватился.

Обе тихо пошли во двор.

— Я ушла и не слыхала, что он после про Машеньку рассказывал, — сказала Варвара, постилая под окном.

— Померла, говорит, в остроге. Мужа отравила.

Варвара легла рядом с Софьей, подумала и сказала тихо:

— Я бы своего Алёшку извела и не пожалела.

— Болтаешь, бог с тобой.

Когда Софья засыпала, Варвара прижалась к ней и шепнула на ухо:

— Давай Дюдю и Алёшку изведем!

Софья вздрогнула и ничего не сказала, потом открыла глаза и долго, не мигая, глядела на небо.

— Люди узнают, — сказала она.

— Не узнают. Дюдя уже старый, ему помирать пора, а Алёшка, скажут, от пьянства издох.

— Страшно... Бог убьет.

— А пускай...

Обе не спали и молча думали.

— Холодно, — сказала Софья, начиная дрожать всем телом. — Должно, утро скоро... Ты спишь?

— Нет... Ты меня не слушай, голубка, — зашептала Варвара. — Злоблюсь на них, проклятых, и сама не знаю, что говорю. Спи, а то уж заря занимается... Спи...

Обе замолчали, успокоились и скоро уснули.

Раньше всех проснулась старуха. Она разбудила Софью, и обе пошли под навес доить коров. Пришел горбатенький Алёшка, совершенно пьяный, без гармоники; грудь и колени у него были в пыли и соломе — должно быть, падал дорогой. Покачиваясь, он пошел под навес и, не раздеваясь, повалился в сани и тотчас же захрапел. Когда от восходившего солнца ярким пламенем загорелись кресты на церкви, потом окна, и через двор по росистой траве потянулись тени от деревьев и колодезного журавля, Матвей Саввич вскочил и засуетился.

— Кузька, вставай! — закричал он. — Запрягать пора! Живо!

Началась утренняя суматоха. Молодая жидовка, в коричневом платье с оборками, привела во двор лошадь на водопой. Заскрипел жалобно колодезный журавль, застучало ведро... Кузька сонный, вялый, покрытый росой, сидел на повозке, лениво надевал сюртучок и слушал, как в колодезе из ведра плескалась вода, и пожимался от холода.

— Тётка, — крикнул Матвей Саввич Софье, — тюкни моему парню, чтобы запрягать шел!

И Дюдя в это время кричал из окошка:

— Софья, возьми с жидовки за водопой копейку! Повадились, пархатые.

На улице взад и вперед бегали овцы и блеяли; бабы кричали на пастуха, а он играл на свирели, хлопал бичом или отвечал им тяжелым, сиплым басом. Во двор забежали три овцы и, не находя ворот, тыкались у забора. От шума проснулась Варвара, забрала в охапку постель и пошла к дому.

— Ты бы хоть овец выгнала! — крикнула ей старуха. — Барыня!

— Вот еще! Стану я на вас, иродов, работать, — проворчала Варвара, уходя в дом.

Подмазали повозку и запрягли лошадей. Из дома вышел Дюдя со счетами в руках, сел на крылечке и стал считать, сколько приходится с проезжего за ночлег, за овёс и водопой.

— Дорого, дедушка, за овёс кладешь, — сказал Матвей Саввич.

— Коли дорого, не бери. Мы, купец, не неволим.

Когда проезжие пошли к повозке, чтобы садиться и ехать, их на минутку задержало одно обстоятельство. У Кузьки пропала шапка.

— Куда же ты, свиненок, ее девал? — крикнул сердито Матвей Саввич. — Где она?

У Кузьки от ужаса перекосило лицо, он заметался около повозки и, не найдя тут, побежал к воротам, потом под навес. Ему помогали искать старуха и Софья.

— Я тебе уши оборву! — крикнул Матвей Саввич. — Поганец этакий!

Шапка нашлась на дне повозки. Кузька рукавом стряхнул с нее сено, надел и робко, всё еще с выражением ужаса на лице, точно боясь, чтобы его не ударили сзади, полез в повозку. Матвей Саввич перекрестился, парень дернул за вожжи, и повозка, тронувшись с места, покатила со двора.

Примечания

    БАБЫ

    Впервые — «Новое время», 1891, № 5502, 25 июня, стр. 2— 3. Подпись: Антон Чехов.

    Включено в сборник «Палата № 6» (СПб., А. С. Суворин, изд. 1—7, 1893—1899).

    Отдельно издано «Посредником» (М., изд. 1—2, 1894—1895, тип. И. Д. Сытина; изд. 3, М., тип. Вильде, 1897).

    Вошло в издание А. Ф. Маркса.

    Печатается по тексту: Чехов, т. VI, стр. 213—225.

    Рассказ написан в разгар работы над книгой «Остров Сахалин» и повестью «Дуэль». Первое упоминание у Чехова о том, что он работает не только над этими большими вещами, содержится в письме А. С. Суворину от 10 мая 1891 г.: «В понедельник, вторник и среду я пишу сахалинскую книгу, в остальные дни, кроме воскресений, роман, а в воскресенья маленькие рассказы». Но в мае сделано было, очевидно, немного. 27 мая Чехов писал Суворину, настойчиво просившему что-нибудь в газету: «Сел бы писать мелочи и пробовал уже, но мысль, что к осени я должен отделаться от Сах<алина>, парализует всякую способность». В обоих письмах речь идет, несомненно, о рассказе «Бабы». Он не был написан ранее (в письме от 16 июня он назван «летним»); кроме того, других небольших вещей за весь этот год, включая очерк «В Москве», написанный в ноябре — декабре, опубликовано не было.

    Основная работа над рассказом велась в июне в имении Е. Д. Былим-Колосовского Богимово. Если Чехов выдерживал свое расписание и работал над рассказом по воскресеньям, то до времени отправки рассказа у него было три таких воскресенья — 31 мая, 7 июня и 14 июня. Во всяком случае, 15 июня рассказ был закончен. 16 июня он был уже отослан Суворину. «Посылаю Вам от щедрот своих летний, т. е. жиденький, рассказ, — писал Чехов в сопроводительном письме. — Оторвали меня от сахалинской работы не муза мести и печали и не жажда звуков сладких, а жажда поскорее содрать с кого-нибудь хоть пять целковых, ибо я сижу буквально без гроша. <...> Скучно писать из мужицкой жизни. Надо будет за генералов приняться». В этом же письме Чехов заметил: «Заглавие у рассказа неподходящее. Не придумаете ли Вы какого-нибудь другого?»

    Почти сразу же после опубликования в «Новом времени» рассказом заинтересовалось издательство «Посредник», уже обращавшееся к Чехову в марте 1891 г. по поводу «Ваньки». И. И. Горбунов-Посадов, следивший за периодической печатью и посылавший на просмотр руководителю издательства В. Г. Черткову все, заслуживающее, с его точки зрения, внимания, писал 1 июля 1891 г. А. М. Хирьякову: «Читал ли в „Новом времени“ рассказ Чехова из народной жизни (половые драмы). Но подходит ли с таким же предисловием, как „Перед камельком“?» (ЦГАЛИ, ф. 536, оп. 1, ед. хр. 18). 4 июля 1891 г. Горбунов-Посадов послал Черткову газету с текстом рассказа: «Посылаю рассказ Чехова „Бабы“, который, может быть, можно издать с выпуском одной части, если он разрешит. В рассказе этом хорошо выражено постное лицемерие Тартюфа-обольстителя». Чертков, ознакомившись с рассказом и письмами, отдал распоряжение Горбунову-Посадову «У Чехова непременно попроси разрешения на его рассказ „Бабы“. Ни сокращений, ни изменений не надо. Но, действительно, необходимо будет приложить маленькое преди- или послесловие. Поторопись, чтоб бар. Икскуль не перебила, и воспользуйся этим случаем, чтоб попросить Чехова предупредить нас раньше, чем соглашаться, когда у него будут просить его рассказ с филантропическою целью» (9 июля 1891 г. — ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1480). Горбунов-Посадов обратился к Чехову с письмом, что издательству «очень хотелось бы напечатать <...> рассказ Ваш „Бабы“, где так прекрасно изобличается тип народного Тартюфа, развратника, лицемера и набожника» (ГБЛ). Чехов ответил 18 июля из Богимова согласием.

    Рассказ был включен в список «Готовящихся издании „Посредника“» (под № 153), составленный в сентябре 1891 г. (ф. 122, оп. 2, ед. хр. 51). Но дальнейшее прохождение рассказа, как и других вещей Чехова в «Посреднике», шло крайне медленно. В списках готовящихся к печати рукописей, регулярно составляемых Горбуновым-Посадовым для Черткова в 1891—1892 гг., «Бабы» ни разу не значились.

    Через год, в письме от 18 июня 1892 г. Чехов писал Черткову: «Если не раздумали издавать мой рассказ „Бабы“, то не откажите прислать корректуру». Больше Чехов об этом не напоминал, но когда в январе 1893 г. (к тому времени рассказ еще не вышел в свет) Хирьяков обратился к нему по другому поводу (см. примечания к «Палате № 6», т. VIII Сочинений), Чехов в личной беседе с ним прямо выразил свое неудовольствие. «Я виделся с Чеховым, — писал Хирьяков Черткову в начале января, — и он очень долго высказывал мне свое неудовольствие на „Посредник“ за медленность в печатании его, Чехова, вещей, как-то: „Припадок“, „Бабы“, „Жена“, „Именины“» (ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 2740). Недовольство задержкой Чехов высказал и в письме самому Черткову, излагая свой разговор с Хирьяковым (20 января 1893 г.).

    Чертков, которому содержание разговора с Чеховым стало известно еще раньше, из письма Хирьякова от 5 или 6 января, объяснял в письме от 15 января задержки тем, что «прошлою весною открылась в нашей местности цинготная эпидемия, а летом — холера, неизбежно поглотившие всё время и внимание». Кроме того, он оправдывался еще тем, что «Посредник» обратился к Чехову «тогда, когда <...> план новой серии изданий для интеллигентных читателей только что созрел, но дело это не было еще организовано». (Это оправдание могло относиться только к «Именинам» и «Жене» и никак не к «Бабам» — этот рассказ с самого начала предназначался для «народных изданий» и разрешение на его печатание было получено за год до возникновения у издателей самой мысли о новой серии.) Чертков просил принять в соображение, что Чехов в данном случае имел дело «не с организованным и установившимся издательским предприятием, <...> а с новым, молодым <...>, еще не вставшим на ноги и не пущенным в ход. В настоящее время все затруднения и помехи устранены <...>, так что новые издания должны выходить без замедления» (ГБЛ). Но, несмотря на устранение всех помех, до выхода рассказа в свет было еще далеко.

    В конце января в разговоре Чехова с Горбуновым-Посадовым в числе других издательских вопросов обсуждался вопрос о купюрах в «Бабах». Мысль о сокращении текста возникала у издателей «Посредника» уже при первом знакомстве с рассказом, еще до получения разрешения на его издание (письмо Горбунова-Посадова от 4 июля 1891 г. — ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 879), но с автором этот вопрос обсуждался впервые. Чехов «согласился на купюры, — писал Горбунов-Посадов Черткову. — Я отдал теперь рассказ для рисунка и постараюсь поскорее двинуть (ему корректуру)» (29 января — ЦГАЛИ, ф. 552, оп. 1, ед. хр. 880).

    Однако корректуру он «двинул» Чехову не вдруг (см. переписку Черткова и Горбунова-Посадова — ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1480; оп. 2, ед. хр. 51; ф. 552, оп. 1, ед. хр. 879). Лишь 12 июня она была выслана Чехову (письмо Горбунова-Посадова Чехову от этого числа; ГБЛ).

    Сотрудники «Посредника», обратив внимание на рассказ «Бабы» сразу по выходе, не приняли, однако, его безоговорочно. То он представлялся слишком «объективным» (Хирьяков — Горбунову-Посадову, 9 августа 1891 г., ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1435), то не устраивал финал, слог и т. п. В подобных обстоятельствах редакторы «Посредника» считали возможным вмешиваться в тексты издаваемых ими писателей. За время прохождения «Баб» предлагались различные варианты изменения или сопровождения текста: 1) выпустить одну часть (Горбунов-Посадов — Черткову, 4 июля 1891 г., 29 января 1893 г.); 2) сопроводить рассказ предисловием (Горбунов-Посадов — Хирьякову, 1 июля 1891 г.; Хирьяков — Горбунову-Посадову, 9 августа 1891 г.); 3) дать послесловие (Чертков — Горбунову-Посадову, 9 июля 1891 г.); 4) «упростить слог», «исправить» малопонятные выражения (Горбунов-Посадов — Черткову, 20 апреля 1893 г.; Чертков — Горбунову-Посадову, 8 мая 1893 г.); 5) напечатать в паре с вещью другого автора: «В виде более светлого заключения к „Бабам“ Чехова <...> думаю поместить маленькое сказание „Али справедливый“ о покаянной жене и искуплении ею греха через ребенка» (Горбунов-Посадов — Черткову, 25 февраля 1893 г.). Но впоследствии все эти проекты — очевидно, после инцидента с «Женой» (см. примечания к этому рассказу в наст. томе) — были оставлены; из них был осуществлен только самый первый — сокращение текста. Была выпущена ночная сцена (рассказ Варвары). Эта сцена по содержанию не подходила, очевидно, по мнению руководителей «Посредника», для «народной серии». В остальном текст не правился.

    В свет книжка вышла лишь в конце 1893 г.: «Вчера я послал Вам вышедшую Вашу книжку „Бабы“ для народа (12 000), — писал Горбунов-Посадов Чехову 17 октября. — Теперь, после затишья, вызванного разными типографскими неурядицами, начинаем устраивать всё, правильно двигать дело печатанья. Я послал на Лопасню 5 экз. „Баб“ <...>, а на Серпухов 50 экз. „Баб“» (ГБЛ). Тираж был отпечатан в ноябре 1893 г. На титуле был поставлен 1894 г.

    Второе издание «Баб» было стереотипным. Для третьего издания был сделан другой набор, но текст, за исключением одного изменения, остался прежним.

    Почти одновременно с изданием рассказа в «Посреднике» Чехов готовил сборник «Палата № 6», куда вошли и «Бабы». Над корректурой сборника Чехов работал во время своего приезда в Петербург в декабре 1892 — январе 1893 г. (см. письма Н. М. Ежову от 25 декабря 1892 г. и Черткову от 20 января 1893 г.). Включая рассказ в сборник, Чехов подверг его очень небольшой правке. В нескольких случаях изменены границы фраз, изменен и порядок слов; стилю рассказчика был придан оттенок большей разговорности. Издания 2-е — 4-е сборника были стереотипными; в 5-м — 7-м был другой набор и произведена небольшая правка. Еще меньшей правка была при включении рассказа в издание А. Ф. Маркса; направленность изменений в обоих последних изданиях была прежней.

    В одном из первых же дошедших до нас отзывов о рассказе — в переписке сотрудников «Посредника» — подчеркивалась объективность общей манеры рассказа. Отсутствие прямой авторской оценки вызывало у них опасения: «Перечел их еще раз, — писал Хирьяков Горбунову-Посадову 9 августа 1891 г., — и мне кажется, что даже с обстоятельным предисловием мерзость мерзости будет недостаточно убедительна» (ЦГАЛИ, ф. 122, оп. 1, ед. хр. 1435).

    Авторская объективность — но уже с положительной оценкой — отмечалась и в первом печатном отзыве, статье В. Гольцева «А. П. Чехов» в «Русской мысли» (1894, кн. 5; сначала была прочитана в качестве публичной лекции 23 марта 1894 г.): «Симпатий своих Чехов не подчеркивает, от себя не говорит ни слова, и осуждают безнравственного святошу только бабы, выведенные в рассказе; но ошибиться в том, куда именно направлено сочувствие автора и на что он негодует, по-моему, невозможно. Объективная форма рассказа в данном случае, пожалуй, усиливает впечатление» (стр. 44).

    П. Н. Краснов, сопоставляя Чехова с Мопассаном и отдавая предпочтение Чехову, на примере рассказа «Бабы» делал вывод: «Нигде и никогда у г. Чехова женская честь не рассматривается слегка, как какой-то пустяк, повсюду является она важным жизненным вопросом, и преступление против нее является несчастьем и влечет за собой глубокие последствия» («Осенние беллетристы». — «Труд», 1895, № 1, стр. 205). Другого мнения об этой стороне рассказа был представивший в 1897 г. в цензуру отзыв о «Бабах» член Ученого комитета Министерства народного просвещения Д. Аверкиев. Несмотря на то что отзыв был дан об издании «Посредника», где была выпущена целая сцена, Аверкиев полагал, что «нравственные его основы шатки, а потому вряд ли желательно допущение его в народные читальни» (А. П. Чехов. Собр. соч., т. 6. М., 1962, стр. 524).

    Рассказ «Бабы» был среди отмеченных Толстым лучших чеховских рассказов (см. т. III Сочинений, стр. 537).

    В поздней критике «Бабы» ставились в один ряд с такими вещами Чехова, как «В овраге», «Мужики» (Евг. Ляцкий. А. П. Чехов и его рассказы... — «Вестник Европы», 1904, № 1; И. И. Замотин. Предрассветные тени. К характеристике общественных мотивов в произведениях А. П. Чехова. — «Чтения в Об-ве любителей рус. словесности...», отд. отт., Казань, 1904). «Такие рассказы, как „Бабы“ или „Мужики“, — писал Ляцкий, — обличают в Чехове уже настоящего мастера и, несмотря на несколько однотонное освещение, производят впечатление истинно художественных произведений. В этих рассказах всё естественно, живо, всё бывает и может быть, образы запоминаются сразу» (стр. 153). Разбирая ночную сцену, критик замечал: «Здесь дана только завязка новой драмы, но она и не нуждается в развитии: одна из вероятных развязок ее уже рассказана в повести мещанина» (стр. 155).

    При жизни Чехова рассказ был переведен на венгерский, немецкий и сербскохорватский языки.

© 2000- NIV