СОНЕТ О БЛАГУШЕ

 

Когда меня спрашивают, откуда, мол, родом, отвечаю, что из Москвы,  измайловский. А вообще-то, родился в Благуше, точнее, на Мочальской, которая теперь Ибрагимова, в роддоме Сталинского района, на втором этаже, в палате  не то 9, не то, не дай Бог, 6: мама мне говорила и показывала окна этой палаты, да я забыл, а роддом тот снесли давным давно уже и только остался угол Мочальской и Ткацкой, где стояло то заведение.

Есть такие места в Москве – они есть, конечно, везде на Земле, совершенно безэнергетические или совсем слаботочные. В таких местах и архитектура вся какая-то невыразительная, и местность – без горизонталей и ориентиров, и все, как подневольное, и все, как подневольные, и вместо подвигов любви рутина клонообразного воспроизводства, здесь даже не спиваются, а просто монотонно пьют до монотонных чертиков, с которыми потом монотонно спят в обнимку. Здесь пресные радости и глухое горе, бессловесное и не вызывающее никакого сочувствия, а только неловкость и неудобство у окружающих пассионариев.  К таким невзрачным местам относится и Благуша, что расположилась от Яузы выше Синичкиной речки до Серебрянки, от Соколиной горы до Сокольников. 

Понять сегодня, в каком ландшафте или ландшафтах существует Москва, практически невозможно: кто, к примеру, из молодых и нынешних поверит, что Измайловский парк, с его ровными рядами берез и полной затоптанностью земли, всего 50 лет тому назад был сосновым бором и что можно было собирать грибы, малину и землянику вдоль еще несуществующего железобетонного метрозабора, а ведь мы, к примеру, за ягодами с банками ходили, а не с детскими ладошками.

Скорей всего, нынешняя Москва была лесостепью, поскольку наряду с полями были и леса, достаточно глухие и непролазные: Лихоборы, Благуша...

Верно, повидимому, и то, что современный город расположен на границе хвойных (на севере) и смешанных (на юге) лесов, что до сих пор ощущается по штрих-пунктирным островкам недозадушенной природы.

Есть какая-то двусмысленность в словах благо, лихо, озорство: они имеют и позитивную коннотацию и негативную. С одной стороны, благо – почти добро, с другой – «кричать благим матом». С одной стороны, «казак лихой, орел степной», с другой – лихо одноглазое, лихорадка с лихоманкой, да еще лихоимец впридачу. С одной стороны, «Озорные повороты», «Озорные рассказы», «Озорная девчонка», а с другой – «позор».

Произошло название «Благуша», скорей всего, от того, что на малоезженной Малой Стромынской дороге, в густом бору шалили разбойники и от их озорства стоял в том лесу благой мат и ор ограбляемых. Разбойники, эти оглашенные городской цивилизации, то есть живущие у порогов городов, вызывали в народе двойственые чувства: тут и страх быть ими ограбленными, и зависть к их вольной жизни и  даже поощрение: грабят-то они богатеньких, а не нас с вами, простой люд.

Деревеньки, усадьбы и села, разбросанные там и сям: Измайлово, Черкизово, Калошино, Семеновское, Преображенское, собственно Благуша – были бедны и малопримечательны. Они не стали ни дачными пригородами растущей Москвы, ни индустриальными щупальцами города, да и в черту города они входили медленно и нехотя, оставаясь в тени бойкого на торговлю и промыслы Лефортова. Здесь возникали главным образом текстильные производства благодаря близости Казанского вокзала с его потоком среднеазиатского хлопка. Как и все манчестеры в мире, район Благуши на стыке 19-20 веков представлял собой унылые сумерки монотонного существования ни за что и ни за чем. Недаром именно этот, Благуше-Лефортовский район облюбовали большевики, самая серая и унылая партия в мире. Исследования в области политической географии показали, что большевики имели особый успех не на рабочих, а на пролетарских окраинах, окрашенных самой беспросветной нищетой духа и кармана.

Смесь убогого жилья с небольшими или средними фабриками и заводами стала характерной чертой Благуши, а потому самыми запоминающимися элементами мещанского и полукрестьянского бытового пейзажа стали здесь обжираловки, кружала, теплые и пьяные огоньки человеческого общения и слабых человеческих пороков: пьянства, обжорства и разврата.

Зато какие пирожки пекли на толкучей Семеновской (тогда – Сталинской) площади! Горячие, поджаристые, с вытекающим от соблазна повидлом или тошнотно-приятным ароматом ливера последних сортов и дней жизни. А блины в чайной с обледенелыми стеклами и ступенями? С селедовкой, красной икрой, сметаною, просто маслом? Под сто пятьдесят? А пельмешечная? Пол-пачки гремучих с той же сметаною, уксусом, горчицей, тем же машинным маслом, но уже под другие сто пятьдесят? И эти бесконечные разговоры вдвоем или размышления в одиночку! Когда – никакого морального релятивизма или концептуализма, но мир чист ясен и прозрачен в своей главной идее и красоте. И эти вкрадчивые и зовущие, такие наивные глаза смуглых от татарской примеси в крови девочек в закоулках Народного дома или Дворца пионеров на Щербаковской площади – чего вы ищете и хотите от меня? Какое озорное веселье обещаете подарить? Какие жаркие и тесные бани были на Мочальской и Большой Семеновской! А простой пивной павильон у Окружной дороги? Три-четыре бутылки «рижского» темно-коричневого стекла, несколько ломтиков голландского, килечка с пол-яйцом и тонкая струйка дыма от сигареты, а в этой сизости свивается такая, скажем, мысль: «лет пятьсот тому назад, когда нас, людей, еще было мало, наших имен было гораздо больше, чем ныне. Не экзотических имен, а вполне расхожих, тех, что имеют частотность, ну, например, позволяющую имени охватывать не менее 0.3% всех поименованных, – таких имен было две с лишним сотни. Ныне таких частотных имен всего около тридцати – кругом сплошные Сашки, Кольки, Сережки, Витьки и т.п. Тож и с фамилиями: раньше двух-трехсоставные фамилии описывали и из какого ты рода, и откуда ты, и кто ты по профессии, и что в тебе есть отличного от остальных. Теперь и фамилий все меньше и сами они все короче и смысла в них все тоньше. Если так пойдет и дальше, мы просто все получим какие-нибудь инвентарные номера. И получается, что коммунизм как светлое интернет-будущее всего человечества это есть советская власть плюс инвентаризация всей страны: инвентарному номеру такому-то полагается столько-то еды инвентарный номер такой-то по потребности инвентарный номер такой-то и вещей инвентарный номер такой-то размер 48, третий рост. А постимпериализм или, допустим, коммуникативное общество это есть демократическая власть плюс инвентаризация всех стран, соединяйтесь!»  

Центр Благуши – Семеновская площадь с огромным серым зданием двухзального кинотеатра «Родина». Для нас, жителей и обитателей Измайлова, «Родина» долгое время была ближайшим кинотеатром, до которого трамвайной езды – больше десяти остановок, а пехом, после кино – не менее получаса. Сюда мы ходили не дрянь смотреть, а только проверенное и непременно душещипательное, Лолиту Торрес или «Бродягу».

Справа от кинотеатра – трамвайный круг и фабрика «Красная Роза», слева – двухэтажный сотый магазин: внизу продукты, наверху вещи. Я раньше думал, что «сотый» -- это номер магазина, пока не обнаружил в Москве еще несколько сотых. Тогда и пришло знание о том, что в 20-е годы возникла сеть магазинов Советского Общества Торговли (СОТ), пытавшихся конкурировать и вытеснить и потребительского рынка нэпманов. Как же, вытравишь их в честной конкуренции! Только фининспекторы да Лубянка смогли справиться с рыночной экономикой в Москве.

   Там, где теперь стоит типовое здание райкома партии, занятое ныне какой-нибудь налоговой или другой рыночной администрацией, раньше стояли темно-коричневые двухэтажные рубленые дома, обожженные временем, с оконными геранями круглый год и зимним печным отоплением, от которого так сладко пахнет детством, предыдущими инкарнациями и деревенской историей каждого московского рода.

А старый райком находился в малюсеньком двухэтажном зданьице на Щербаковской, на левой стороне, если идти от площади к Окружной.

Щербаковская начала застраиваться в середине 50-х. Это был переходный архитектурный стиль от раннего репрессанса к ухрущению строптивых: еще кирпичные дома, но уже без особых украшений и скульптурных финтифлюшек  Сами дома – высоченные, огромные, затевались как коммуналки, но простояли в таком качестве недолго и превратились в почти престижное индивидуальное жилье. Здесь огромные потолки, вместительные кладовки и просторные прихожие, длинные коридоры, на первых этажах – магазины и прочая социалка. Вся Щербаковка укладывается в три трамвайных остановки, последняя из которых Фортунатовская, по детской ассоциативности мышления казавшаяся мне счастливой. У самой Окружной, между Щербаковкой и Измайловским шоссе находился ДОК-1, деревообделочный комбинат №1. Нас водили туда школьниками (нас водили на многие предприятия Благуши: были мы и на радиозаводе «Красный Октябрь», и на «Красной Розе» (Розе Люксембург, наверное), и на Электроламповом, и на заводе готовален, и на хлебозаводе – нас приучали к мысли стать пролетариями, но при этом усиленно готовили к поступлению в ВУЗы). От ДОК-1 у меня осталось только одно воспоминание – крепчайшая газировка бесплатно и сколько хочешь. Потом я такую же крепчайшую газировку встречал на всех заводах, собственно, это было классовым отличием пролетариата от колхозного крестьянства и прослойки, у которых никакой бесплатной газировки не было отродясь.

Параллельно Щербаковке шли Измайловское шоссе, на котором, если не считать высотного дома без вывески (что-то военное), не было ничего выдающегося, сплошные хрущобки, а с другой стороны – Ткацкая, еще более серая и унылая, но зато здесь находится Дворец водного спорта (на Мочальской, тьфу, Ибрагимова) и районная больница, где перележало множество моих друзей, подруг и родственников и откуда некоторых из них мы вывозили по разным московским кладбищам. За Ткацкой, вдоль железнодорожной насыпи идет еще какое-то жилье, институт «Гипроречтранс», где проектируется самый затрапезный вид транспорта, а далее – уже несуществующая ныне овощная база, где я принял десятилетним пацаном боевое крещение и чуть не стал пожизненным шефом московских овощегноилищей.

Потаенно, коротенькими кусочками и пунктирами, заборами и задворками существует меж Щербаковской и Измайловским шоссе улица Благуша: вот и все, что осталось от старого города, района, режима и строя. Это невероятное, почти подпольное  существование  улицы никого не заботит и не беспокоит.

Здесь, меж домов, стоит поруганная и порушенная церковуха, превращенная в какой-то заводишко. Вид у церкви, как у девки, которую изнасиловало два десятка пьяных и грязных мужиков. У меня всегда щемило сердце при виде этого бессмысленного и жестокого надругательства.

И сам собой рождается образ этой несчастной Благуши, влачащейся вслед за почти блистательной Щербаковкой.

А, кстати, кто этот самый Щербаков, в честь которого улица и шелковый комбинат в Москве?

Петр Петрович Щербаков, председатель Благуше-Лефортовского райкомата большевиков, был благополучно убит в Москве во время боев 1917 года, на третий день революции (10 ноября) в возрасте 30 лет и потому совсем неинтересен. Он жил на этой улице, которая называлась до 1922 года Михайловской. Похоронен чуть ли не первым у Кремлевской стены, рядом с общественным туалетом, что напротив Исторического музея.

Интересен своей благушестью другой Щербаков, Александр Сергеевич, в честь которого – и станция метро (ныне называемая, правда, иначе, «Алексеевская») и город (ныне называемый, правда, Рыбинском – несчастный побывал также Андроповым).

Официальная биография, пожалуй, самого именитого московского шарикова и благуши (сильно отличающаяся от подлинной) такова:

Александр Сергеевич родился 10 октября 1901 года в подмосковной Рузе, из мещан. В 1912 году стал рабочим, что вряд ли, так как сильно противоречило тогдашнему трудовому законодательству, эдак и я могу считать себя с десяти лет рабочим или крестьянином. С 1917 года – в Красной Гвардии, что также маловероятно по причине малорослости. В 1918 году стал членом большевистской партии и комсомольцем, по-видимому, при организации этого молодежного филиала партии. В 1921-24 годах учился в Комуниверситете имени Свердлова, который закончил, скорей всего, без отличия и шансов на хорошую карьеру, свидетельством чему является распределение на партийную работу в Нижегородскую губернию, что спасло его и его жизнь от чисток в Москве.

За злодейские успехи в деле коллективизации и обезбоживания был направлен в 1930 году в Институт красной профессуры, который через два года закончил и был оставлен в Москве, в аппарате ЦК, став, наконец, номенклатурным партийным кадром. В 1934 году становится секретарем Союза советских писателей. С 1936 по 1938 годы – первый секретарь Донецкого (Сталинского), Иркутского и Ленинградского обкомов. В Ленинграде он, между прочим, сменил свежеубитого Кирова. В 1938 году Александр Сергеевич возвращается в Москву на очистившиеся от врагов народа места и занимает пост первого секретаря МК и МГК, через год становится членом ЦК, а еще через два года – секретарем ЦК и кандидатом в члены Политбюро. Жил в элитном доме на улице Грановского (ныне опять Романов переулок, 3) в доме, знаменитом своим распредителем для суперноменклатуры. Не теряя ни одного из полученных ранее постов, в годы войны становится членом военсовета МВО и Московской зоны обороны, с 1942 года – начальником Главного политуправления армии, заместителем наркома обороны, начальником Совинформбюро, с 1943 года – генерал-полковник. Умер 10 мая 1945 года, сразу после победы, , не прожив и сорока четырех лет,.и похоронен у Кремлевской стены, в сотне метров от своего однофамильца, но гораздо ближе к мавзолею.

Когда летом 1940 года по просьбе трудящихся и лично председателя ВЦСПС тов. Шверника был введен драконовский указ о прогульщиках, самовольно увольняющихся и опаздывающих на работу (до 5 лет лагерей за 20 минут опоздания), встал вопрос о плохой работе городского транспорта как основной причине опозданий. Как всегда в подобных ситуациях, вопрос в МК и МГК был рассмотрен и лично тов. Щербаковым А. С. принят ряд решительных мер по устранению: все трамваи было решено перекрасить в синий цвет, что в наилучшей мере характеризует умственные и интеллектуальные способности самого лучшего и самого мудрого секретаря всех советских писателей.

 Какой невероятной и кипучей серостью надо было быть, чтоб сделать такую головокружительную карьеру и так некстати помереть среди всеобщего веселья и пьянства.

 В Москве немало уголков, мест и даже районов, погрязжих в непролазном унынии и каком-то сверхпериферийном внеисторическом застое. Сказать, что люди здесь несчастны, нельзя. Скорее они – никакие и не живущие, а проживающие. Тут тебе и Капотня, и Бескудниково, и Курьяново, и Благуша, моя родина.

 

Подслеповатой матушки Москвы

Подброшенные за грехи и недомолвки дети,

Полусироты – пустоши и нети,

Роскошной стольности простые подолы.

Мы здесь родились, здесь же и умрем,

Невзрачные, ненужные, немые,

Не ангелы, ни черти – никакие,

Пропахшие дровами и углем.

Вы нас не помните, а мы имели души,

И нам – страдать, мечтать и мучиться быльем.

Вот двор, акация, веревочки с бельем

В застиранной и заспанной до слез Благуше.