- 326 -
Камера № 68 в околотке
Двухоконная камера № 68 находилась в конце 7-го коридора. Дверь в нее открыта настежь, но с ходу не разберешь, что и как внутри. Рядом с дверью на стене бляшка, на ней мелом проставлена дата и количество людей в камере. Почти рядом с 68-й камерой коридор преграждался каменной стеной с наглухо забитой железной дверью в соседний, 6-й коридор.
- 327 -
У внутренней стены нашего коридора, в самом углу, стоял куб для кипячения
воды, рядом с ним жалась к стене большая замызганная плита. К великому моему
изумлению, на плите стоял медный котел. В нем что-то булькало и приятно пахло
съестным. Краснощекий повар в несвежем колпаке и куртке орудовал возле варева.
Его помощник суетился у куба. Здесь готовили дополнительное питание для выздоравливающих.
Основное довольствие получали из общей кухни. Приносить его на третий этаж дело
нелегкое, тяжелый медный котел тащить сюда на коромысле не всякий сможет. Но я
в тот момент чувствовал в себе столько силы и энергии, что, вероятно, взялся бы
один волочь котел с варевом по лестнице. Ведь кончалось мое голодное пребывание
в холоде и тесноте.
В камере № 68, совсем как в госпитале, с одной и другой стороны от
прохода стояли железные койки с жиденько набитыми соломой тюфяками и такими же
подушками. Белья и одеял на койках не было. Наготу матрасов прикрывало у одних
— скудное барахлишко, у других койки были заправлены постельным бельем и
видавшими виды одеялами. Кровать от кровати отделялась табуретками, кое-где
столиками. В проходе, поближе к окнам, стоял большой обеденный стол.
Конечно, в камере (скорее, ее можно назвать палатой) не было обычного
людского комплекта в 25 человек. Кроватей здесь стояло меньше (числа не помню),
чем в обычных камерах, и все они были заняты, кроме одной. Ее я и занял.
Всех жильцов, бывших здесь в момент моего внедрения, я, конечно, не
помню. В глаза мне бросилось тогда, что большинство было сильно преклонного
возраста. Вот кого я помню в день моего вселения — жандармского подполковника
Чернявского. Он страдал геморроем, возился с тазиком и водой, а на всякого
подходящего к нему смотрел усталым взглядом вконец измученного человека.
С правой стороны, в центре, была аккуратно прибранная постель Николая
Николаевича Кутлера — видного кадета. Он был всегда наружно спокоен и невозмутим.
Но иногда внутреннее кипение прорывалось у него не совсем разборчивым шипением,
в котором все же можно было расслышать: «когда бы знать, что все так сложится»,
«когда бы знать», «когда бы знать...». Шипение это чаще всего прорывалось во
время вечерних разговоров с доктором Димитрием Димит-риевичем Донским, лидером
сидящих в тюрьме правых эсеров. Ни с кем другим Н.Н. Кутлер не говорил. Он то
мерил камеру большими шагами, то с каменным лицом просматривал «Правду» и
«Известия».
Недалеко от Чернявского была койка дряхлого, почти слепого
Глинки-Янчевского, по его словам, «последнего редактора газеты
"Земщина"». Этот старичок был словоохотлив и всем старался доказать,
что его «Земщина» была совсем не «черносотенной» и «погромной». Наоборот, она
много лет писала в том же ключе, в каком теперь пишут «Правда» и «Известия».
- 328 -
Может быть, кто-нибудь от нечего делать и готов был послушать бывшего
редактора, но, взглянув на его рубашку, поскорее подальше отступал от него. Вся
рубашка у воротника была покрыта большими гнездами вшей, которые оттуда
расползались по всей одежде. Бедный, всеми забытый, полуслепой редактор
«Земщины», вероятно, привык к ползанию по его телу мучительных паразитов и
никак не реагировал на их присутствие. Врачи околотка всякими средствами старались
чистить чахнувшего старика от этой гнуси, его водили в баню, вне очереди мыли
там, все вещи дезинфицировали, — ничего не помогало! Через день-два на свежей
рубашке у воротника появлялись новые гниды.
Еще был в камере жандармский старший вахмистр, прослуживший здесь, в
Москве, на Курском вокзале, честно и беспорочно 25 лет. В 1914 году он мог уйти
в отставку, но мечтал получить за сверхсрочную службу 1000 рублей
единовременного пособия, где-нибудь на окраине Белокаменной купить маленький
домик и скромно в нем дожить свой век. Судьба решила иначе. Как только началась
революция, «временные правители» заточили его в тюрьму. Большевики, конечно, не
выпустят, придет время — они его «кончат»!
Другим моим соседом был инженер Лебедев из Новогрудска. Скромный и милый
человек. По его словам, он попал в тюрьму за чужие грехи. Его должны были
отправить на колчаковский фронт, он числился за реввоентрибуналом какой-то
армии, ему неведомой. Надеялся на свое оправдание. Волновался, что долго его не
отправляют. В солнечный морозный день вызвали моего соседа «на транспорт».
Кровать его занял один из офицеров, привезенных из петроградских
«Крестов», кажется, фамилия его была стародворянская — Коновницын (?). Он ни с
кем из нас не общался. Душой и мыслями был с братом, который попал в соседнюю —
69-ю — камеру, и не отходил от генерала Татищева (последнего начальника корпуса
жандармов).
Возле Кутлера, на отлете, занимал койку осанистый инженер-электрик
(фамилии не помню). По его словам, он сидел за то, что не сообщил властям о
своем прибытии, а все чертежи и расчеты своего изобретения уничтожил. В чем
заключалось открытие, он не говорил, но из намеков в разговоре его с доктором
Донским можно было понять, что вызывающий телефонный аппарат в случае, если не
принимался вызов, автоматически записывал свой номер в специальном блокноте.
Этот инженер был весел и жизнерадостен. Он «с минуты на минуту» ждал
освобождения. И дождался: через несколько дней его взяли «с вещами» в «комнату
душ».
И еще крепко запомнился мне инженер Яковлев. С виноватым взглядом и
грустной улыбкой, он лежал у самого входа в камеру, с левой стороны, у стены.
Все время задыхался, хватал воздух широко открытым ртом и бесконечно мучительно
кашлял. От какой-то микстуры кашель утихал. Потный, с тяжелым дыханием, больной
недвижно лежал с закрытыми глазами и синим ртом... Умер внезапно и незаметно.
- 329 -
Никто не мог сказать
когда. Лежал после приступа кашля на спине и не шевелился. Как обычно
заглянувший к нам доктор Донской глянул на Яковлева — и к нему. Туда-сюда — и
констатировал смерть.
Кое-кто перекрестился, кое-кто мертвого перекрестил. Пришли из больницы
санитары, бесцеремонно бросили мертвого на носилки, бледное лицо прикрыли
пиджачком и унесли.
Однако вернемся к моему первому дню прибытия в 68-ю камеру.
Пришло время обеда. Из коридора в нашу камеру приятно потянуло жареным.
Появился повар со сковородой и с невозможным запахом жареной птицы. У меня
сразу рот наполнился слюной. Оказалось, это по прописке врача настоящим больным
дают усиленное питание.
Мы с Лебедевым принесли бачки с баландой и слетали за пшенной кашей —
горячей, ароматной. Обед был царский! Откуда такая благодать?!
Скоро я узнал у эсеров, что большевики еще не добрались, как следует до
Московского Потребительского Общества (МПО) и в нем правили меньшевики и эсеры.
Они-то и снабжали околоток дополнительными продуктами. Правда, через две-три
недели птицу давать перестали, но пшено (иногда вместо него морковь) жильцы
околотка получали аккуратно до самого моего выхода из тюрьмы (15 июля 1920
года).
Ранним утром мы с Лебедевым ходили получать хлеб. По особой рапортичке,
подписанной начальством, сопровождавший нас надзиратель получал уже нарезанный
пайками хлеб, и на лотках мы относили его в камеру.
Словом, я благоденствовал — жил в тепле, в избытке ел баланду и хорошо
заправлялся кашей. Совсем забыл, что вишу на волоске: вот-вот кто-нибудь
опознает меня и все благополучие кончится — повезут меня на Лубянку.
В первый день моего пребывания в камере № 68 мне выдали до блеска
затертый серый бушлат с черной полосой через спину и серые же штаны с
заплатками на коленях. Мой старенький френч и когда-то залихватские галифе
оставили на хранение в складе. Надзиратель, сопровождавший меня, глянул на мой
костюм, который ладно выглядел, и засмеялся:
— Видать, работящий ты парень — одежа влипла в тебя! Только вот шапчонку
надо тебе для виду!
— И так сойдет! — насупился выдающий. — Гуляй в своей кепке. Да гриву
свою собачью сними!
В камере никто не обратил внимания на мою «обнову». Только вахмистр
поглядел, поглядел, переступил с ноги на ногу и буркнул:
— Дали бушлат. Видать, дело свое закончили, не скоро ты с ним
расстанешься. Посидишь!
К тюремному бушлату я скоро привык и так себя чувствовал в нем, будто он
стар стал на моих плечах.
Н.Н. Кутлер начал хмуриться, покашливать, меньше шагать по камере, а
больше лежать. На прогулки не выходил. Походка станови-
- 330 -
лась все
неуверенней, и говорить стало трудно. Шепотом заговорил наш профессор. А к
доктору идти не хотел. Все-таки кто-то сказал доктору Донскому (Стаховского уже
не было) о недомогании Николая Николаевича. Он пришел озабоченный прямо к
профессору. Осмотр длился недолго. Краснота в горле, и ничего больше! А тут
подошел и доктор Воскресенский — хирург. Кутлер побледнел: ведь недаром собрались
возле него два врача! Рот чуть открыт. Больше открыть не может.
Осмотрел Воскресенский горло больного, пульс посчитал, руки вытер
полотенцем, что подал вахмистр, сочувственно улыбнулся и с важностью объявил:
— У вас, профессор, в горле нарыв. Если не прорвется — вскроем.
Николай Николаевич в волнении затряс головой:
— Ни под каким видом! Без наркоза! В таких условиях — операция! Никак не
согласен.
Николай Николаевич промаялся всю ночь. То сядет, то ляжет... Я среди ночи
— к нему; может, помочь? А он в ответ махнул и лег.
Утром пришел доктор Донской. Плохо: температура, горло, сердце! Вскоре
пришел и хирург. Больной сел и заволновался. Но волноваться незачем. В руках у
Донского ничего нет, а у Воскресенского в руках какой-то совсем нестрашный
марлевый моточек. Тут же оказался фельдшер эсеровский, с каким-то блюдом
кривым. Больной дрожит и волнуется, как ветер осенью у пустой церкви.
Дальше я ничего не видел. Закрыл глаза, когда Воскресенский марлевый
моточек воткнул в рот больному. Открыл я глаза и увидел, что фельдшер тазик у
подбородка Кутлера держит и в него из посиневших губ больного тянется кровяная
струя с бело-желтым гноем.
Операция удалась. Профессор Кутлер стал поправляться. Конечно, он попенял
докторам, как это они сделали операцию без его согласия.