Александр Неверов
Пространство частного дома
В январе нынешнего года в Пскове на 65-м году жизни скоропостижно скончался прозаик Владимир Курносенко.
В литературу он пришёл в конце 70-х годов, имея за спиной медицинский институт и несколько лет хирургической практики сначала в родном Челябинске, затем в Новосибирске. Позже, в середине 90-х, будучи известным писателем, автором нескольких книг, он переедет в Псков, где будет работать на скорой помощи, заниматься мануальной терапией, разрабатывать оригинальные системы питания для лечения астмы, диабета и т. д.
Кроме того, что врачебный опыт дал писателю Курносенко немало сюжетов, он кардинально повлиял на его мировосприятие. В интервью автору этих строк, записанном полтора десятилетия назад, он вспоминал: «В юности, выбирая профессию, я исходил из того, что при тотальном вранье вокруг надо иметь дело с какими-то безусловными вещами. В медицине именно так. Пошёл в хирургию. Сразу слетело много декораций, на романтическом сознании построенных. А когда увидел, как умирают люди... И кто чего по-настоящему стоит... Какой-нибудь грубый чурбан может сделать так, что больной воскреснет, а ″гуманист″, поглаживая и причитая, ухайдакает за милую душу». Образы эти не случайны: в жизни и литературе Курносенко нередко предпочитал выглядеть «грубым чурбаном», нежели быть «причитающим гуманистом». Во всяком случае ему была очень близка мысль Гранта Матевосяна: «Быть добрым, только добрым – мало!».
Безыллюзорность, острый интерес к «проклятым» вопросам человеческого существования, жажда цельности, обретения смысла жизни и надёжной духовной опоры, поиск пути к Богу – черты прозы Владимира Курносенко. Не только его, конечно, но и значительного числа авторов, принадлежащих к этому поколению. Однако у Курносенко этот поиск отличался особой внутренней напряжённостью, бескомпромиссностью в отстаивании истины, какой-то зашкаливающей требовательностью к себе и людям. Что, конечно, его жизнь отнюдь не облегчало – напротив – осложняло отношения с коллегами, друзьями и близкими. Многое из этого отражено в романе, фрагмент которого предлагается вниманию читателей «ЛУ».
Это последнее произведение писателя. Не только по времени создания. Именно как о последней, итоговой своей вещи говорил о «Совлечении…» он сам. Интуиция диагноста и на сей раз его, к сожалению, не подвела. Роковой инфаркт, неожиданный даже для близких, случился вскоре после того, как роман был окончен. Произошло это в частном доме на окраине Пскова, куда писатель перебрался из центра города, и где в последние годы жил в полном одиночестве.
«Совлечение…» – роман автобиографический, хотя многие герои, места действия, издания, произведения и т. д. выведены под изменёнными фамилиями и названиями. В публикуемом отрывке речь идёт об эпизоде, случившемся в первой половине 80-х в Новосибирске. Повесть «начинающего» Владимира Курносенко «Сентябрь», которую он принёс в журнал «Сибирские огни», отправили на отзыв Виктору Астафьеву. Кто-то из руководства журнала надеялся, что знаменитый «деревенщик» повесть «зарубит», но вышло наоборот… А вскоре после этого автор «Сентября» предпринял попытку вступить в Союз писателей. Однако накануне он в одночасье ухитрился нажить себе влиятельных врагов в руководстве местного отделения СП. Он вспоминал потом: «И на воспоследовавшем через месяц приёме меня благополучно, слава богу, завалили. ″Слава богу″, потому что как попавший в беду, я и сподобился тогда услышать по телефону голос своего рецензента. Я сподобился вживе на себе ощутить силу и красоту его отзывчивости к чужой беде. Разумеется, это стоило побольше дурацкого моего завала». Это из очерка «История одной поездки», напечатанного в «Литературной учебе» (№ 2,
Очерк об Астафьеве – не единственная публикация Владимира Курносенко в «ЛУ». Здесь увидели свет: один из первых рассказов – «Встреча» (№ 5, 1979), эссе «Грант Матевосян и его горы» (№ 1, 1986), рассказы «Рос на опушке рощи клён (Кирик)», «Батёк», «Матео из Армении», «У нас на НФС», которые разбирала Алла Марченко (№ 5, 1987).
Кстати, и Виктор Петрович Астафьев был постоянным «литучёбовским» автором. В частности, он откликнулся на просьбу журнала принять участие в заочном обсуждении рассказа молодого тогда новосибирского прозаика Ильи Картушина «Вылитый» (№ 4, 1987). Вспомнил об этом потому, что Картушин, не доживший до пятидесяти лет, фигурирует в «Совлечении» под фамилией Евтюхович…
Нынешняя публикация – дань памяти Владимира Курносенко. Но получается – не только его… Так расширяется пространство нашей памяти, где оживают всё новые лица, события, детали – оживает минувшее…
Виталий Курносенко
Совлечение бытия
Отрывок из романа
Парная в бане на Советской…
С приятелем Сантехника Гешей Узбеком они говорят о розовой шапочке с помпоном у Геши на голове, купленной его женою в секонд-хенде...
– А у нас есть, интересно? – резким гортанным своим почти криком уводит тот чужое вниманье от «забракованного», по-видимому, женой головного убора, а заодно и от самой жены. – Или у нас нет ещё пока?
Курилко-Кирик называет храм Александра Невского, рассказывает про его настоятеля и что туда, в церковь Божию, тоже несут кому какое не надо, а бомжи и ослабевшие неимущие старушки берут кому что подойдёт... Бесплатно...
– М-ма-ла-дец! – горячо и словно с облегчением одобряет бывший водитель катка, расширяя в интонации похвалу конкретного священнослужителя на само, кажется, существованье православной церкви, до этой минуты пребывавшей на некотором всё же будто бы подозрении... – Так и надо!
Избыточный в общей русской бане голосище Геши гудит, растекаясь в дрожащем пару, не сразу и неохотно стихая.
И Василию его одобрение приятно, словно это он сам снял с плеча последнюю рубаху и движимый болью сострадания отдал её не то в чуточку подозрительный всё-таки секонд-хенд, не то в наш храм Александра Невского, а Геша, пятничный банный товарищ любезного ему Сантехника, узнал, учуял сердцем сокрытый факт и по-товарищески, братски похвалил...
Однажды на центральном проспекте Новоломоносовска, в полуподвальной витрине букинистического магазина Курилко-Кирик увидел тёмно-зелёно-коричневую книгу с серебристым абрисом лошади под титлом...
Это была «очерковая» проза Гранта Матевосяна, по двум-трём выхваченным наугад абзацам распознанная им как более чем прекрасная...
Василий попросил благословенья у матери, поместил на стол репродукцию картины «У зеркала вод» и усадил себя за первый (он предчувствовал) стоящий беллетристический опус. За «Хорошие пристани».
«Быть добрым, только добрым – мало!» было у армянского этого «деревенщика», у сельскогобунтаря (как тот называл себя сам), а он, Курилко-Кирик, проследит, как сделается, если электрон будет в одном случае усиливаться быть «полем и энергией», а в другом «одебелеет», утратит это стремленье и станет по преимуществу «массой»...
Тогда же примерно, в те же трудные недели-месяцы, он незаметно окрестится (примет православное крещенье) в одной такой окраинной новоломоносовской церкви...
Что до заповедной мечты о литературном товариществе, интеллектуально-художническом сообществе вроде Могучейкучки, Зелёнойлампы, Обэриутов или Серапионовыхбратьев, то сбыться ей было не суждено.
Он опоздал...
Словно провиденное им в тонком сне братство-товарищество существовало в действительности, но за год-два до прибытья Василия распалось, перестало существовать.
Один (лидер) поэт и культуртрегер, вернулся на родину в Питер, другой, художник, не совладав с пароксизмом тоски, бросился, как Гаршин, в лестничный пролёт, а третий, писатель-юморист, перешедший на «тяжёлую» прозу (Н.Я. Са...хин), вступил в ту фазу отношений с алкоголем, когда спасти может разве одна онтологическая очевидность.
Всё это были умницы, горячие головы, наполовину марксисты по взглядам, а наполовину экзистенциалисты, не признавшие вчуже ни сотворенья, ни падения, ни возрождения человека, не видевшие никакой нужды в покаянии, а посему и не связывающие гордыню, прелесть и окамененье сердец с неразличеньемгреха («тьмою»).
Распад компании завершился, когда стягивавшая рыцарские векторы Прекрасная дама, отважная и известная журналистка, вынужденно почувствовала тщету и горечь непреображённого в духе существования...
Её сын, студент первокурсник, угодил за решётку как карточный шулер.
Однако, как бы то ни было, кое-какой литературный процесс в Новоломоносовске существовал…
Действовали Всесибирское книжное издательство, в полтора раза большее, чем в Яминске, местное отделение союза писателей и издавался, что в особенности было замечательно, толстый литературно-художественный журнал («Факел Сибири»).
Без духа, как это и должно, всё было слабым, вялым и тускло-сереньким, как и везде, но всё же вот, всё-таки было...
К литературе, где поиск и тяжкое добывание истины безусловно предпочитается многоразличным формам услужающей миру мамоне, кровное и безусловное отношенье имел разве бывший «юморист» Н.Я. Сам…ин, врождённо-стихийный правдолюбец, страдающий обострённым чувством справедливости…
Не совсем по собственному желанью уйдя из городской больницы № 3 и «отмантулив» год на НФС (насосно-фильтровальной станции) в том же жилом районе, гонимый утилитарной моралью и материальной нуждой Василий явился наконец в облздравотдел г. Новоломоносовска и попросился в любую нуждающуюся в общем хирурге сельскую медсанчасть.
Врачебная квартира в одноэтажном прибольничном доме временно была занята, и первое время, месяц-другой, он жил в палате, в отдельном пустующем боксе: грел на выданной сестрой-хозяйкою электроплитке чайник, в холле с больными смотрел телевизор, а из клубной (хорошей) библиотеки брал читать прозу Пушкина и Платонова, которого как раз в ту пору начинали осторожно пробовать печатать по отдельным автономным областям...
Опасаясь, что потом «спросют», раз под боком был врач, дежурные сёстры звали его надо и не надо по любому поводу – вечером, ночью и, хуже всего, в предрассветное «сонное» утро...
Высыпался посему Василий плохо, состояние близилось к истерическому и, дабы отвлекаться от ненужных мыслей, он придумал себе игру: кино, где на ключевую роль замысливался не сыгравший её впоследствии актёр, он воображал снятым по задуманному...
Так в фильмотеке его оказались «Дело было в Пенькове», «
За несколько лет до она, молодая актриса, залепила пощёчину художественному руководителю студии, где впоследствии снимался «Сорок первый», а он на беду всем и себе слабодушно поддался мстительному чувству… Он был, впрочем, из простых, в прошлом кажется анархист, и лучше других наших кинорежиссёров знал и чувствовал Достоевского…
Взятая на замену актриса была тоже ничего, в особенности в финале, в конце, когда босая бежит по береговой воде к убитому ею любимому человеку, бежит, не думая, а потом, во внезапном ужасе, останавливается... а потом...
Но он-то, Василий, представлял себе, как декламирует, как машет, отмахивая ритм стихов своих, МарюткаСав-вой, отмахивая его маленькой крепкой рукою в шинельном рукаве, как осекается её девичий, не догадавшийся ещё о любви взгляд на «гаде», на подконвойном «враге»-белогвардейце… и он, Василий, не успокаивался, отвлекаясь, как хотел, а, напротив, только нервничал и ещё пуще начинал психовать...
Наоборот, чтобы не взреветь зверем, он, зажимая ладонью рот, ходил туда и сюда по палате, ставил на плитку чайник для кофе и, наконец, выпрастывал из тумбочки рукопись «Пристаней»…
Всё-таки лучший способ утомить и «закоротить» себя по-серьёзному было это – в который раз перечитывать и править своё.
– Пр-рю-вет-т!! – Оскальзывая взглядом (будто вненарок) берлогу-келию приятеля, Евтюхович ставит на пол тихо взбрякивающую суму. – Вот где, значит... м-м... где... – Ему охота пошутить, отпустить что-нибудь лёгонькое, остроумное, поддержавшее бы душу одинокого трудяги-товарища, но как назло на ум ничего такого не идёт, – выко-вы... выкристаллизо-вы-ва...
От неудачи с остроумием и выговариваньем Евтюхович смущённо фыркает, ненатурально хохочет от напряжения и прямо в плаще садится на застеленную больничным одеялом койку.
Курилко-Кирик ему почти что рад.
Обход у него сделан, оперировать, кроме амбулаторных, Василий недавно отказался из-за плохой асептики, но перевязки, две-три или четыре, ещё, однако, требовали его присутствия...
К тому же (раз такое дело) необходимо было заглянуть к Серёже, главному врачу, обговорить заранее отгул, однодневный ли отпуск за свой счёт... Оповестить...
Сунув гостю в руки журнал со статьёй, где их обоих перечисляли в обойме «молодых», и, предложив располагаться, он двинулся к двери.
–Будьспок, АвиценнаАсклепьевич! – кое-как пошутилось наконец у того и, большой, массивный, он ещё раз качнулся на заскрипевшей под ним кровати. – Идите, решайте ваши дела! Идитя! Идитя!
Помимо и вопреки воли заулыбавшись, в коридоре Василий вытащил из пистона часы на цепочке и отомкнул крышечку.
Было семнадцать минут двенадцатого – апогей и почитай апофеоз дня...
...И вот один горный инженер, взрывник, подпал нечаянно под собственный взрыв и его завалило породой.
С придавленною ногой, в состоянии травматического шока он (фамилия ему будет Шиншилкин) провёл сколько-то часов между жизнью и смертью.
Выписавшись из больницы и оформив инвалидность, он, как сумел, описал эти часы прозой и, назвав повесть «Взрывом», отдал в «Факел Сибири».
В сером, тягуче-будничном текущем потоке её без энтузиазма напечатали.
Ну уж пускай, дескать. Хоть что-то, мол... Пусть. Получив авторские, пострадавший на производстве горный инженер зашёл к заму главного редактора Кирпонусу, у которого сидел как раз и ответсекретарь Плутченков, и, стоя у двери с тросточкой на здоровой ноге, попросил о товарищеской помощи.
Он-де, они сами видят, инвалид, пострадал на производстве, а у него пацан, у него жена беременная... они б помогли ему, ребята, вон они какие пышные... а в издательтве место высвобождается, он слыхал... и...
«Ребята», Кирпонус и Плутченков, не утаив в усмешках удовольствия, переглянулись и замглавного Кирпонус, приятно чувствуя в себе мощь творящего судьбы и добро, снял телефонную трубку...
Помимо «замства» Кирпонус, чтобы верней продраться к главному редакторству, был ещё парторгом писательской организации, а Плутченков на ту пору был зятем председателя её правления...
В студенческие годы первый сочинил известную в туристическом мире песню, а второй, Плутченков Паша, вовсе был из морячков.
Человек в художественную редакцию требовался, и скромный инвалид «не без литературных способностей» был зачислен «по просьбе журнала» в штат.
Событие, впоследствии уподобленное местными шутниками пусканию козла в огород...
Минуло немногим более года, как нехорошо заболела и уволилась заведующая художественной редакцией, потом, следом за нею вышла на пенсию главная редакторша издательства, а спустя ещё небольшое время директриса...
И, за отсутствием подходящих кандидатур, на все эти высвобождавшиеся должности назначали раз за разом бывшего взрывника и инвалида Шиншилкина, «единственного в художественной редакции члена партии, имеющего опыт руководящей работы»...
С кисловатой усмешкой, но не находя твёрдых резонов отказать, «Факел Сибири» ежегодно публиковал отныне свежеиспечённую производственную повестушку Шиншилкина, дышавшую совестливым самоукорением автора-героя, вынуждаемого обстоятельствами сознающе вредить отечественной экологии... («Хуже всего, – начиналась очередная и производственная, – что он вовлёк в эту историю жену...»).
Во всем этом узнавалось то самое, что, замечая я или не замечая себе, делали все (а активней и успешнее других Кирпонус с Плутченковым), но здесь, с новым директором издательства, дело доводилось до предела, до очевидности предъявления, до оскорбительного намекания на собственные твои тень и суть.
Всякое растение, которое не Отец Мой Небесный
насадил, искоренится...
Мф., 15: 13
– Вот два изображенья, – воодушевлённый выпитым объявил Евтюховичу Василий, – вот и вот...
И, открыв заложенные страницы в книжках, прочёл описание одного «объекта» (деревенского быка) в двух разных «прозах», неодинаково и неверно читаемых профанным общественным мнением.
– И что? – всё равно не убеждался никак гость. – Дальше-то что? Вывод?
– А то!.. – продолжал разъяснять хозяин.
В первом случае голое отношение (какой бык «большой, сильный и злой»), а во втором он мычит, мочится и чуть ржавеющая от носовой слизи цепь погромыхивает у него в ноздре без направляющего авторского вспоможения...
– Оно скрыто, понимаешь? Оно спрятано... Не навязывается. – Он улыбнулся, вспомнив, – «не берёт читателя за горло»...
Не подменяет художественную работу называнием!
Тюха (прозвище, данное Евтюховичу Н.Я. Сам...ным) недоверчиво и неопределённо пожал богатырскими плечами.
Ну что же, ладно, мол... Пускай!
Василий вернул книжки на полку и потрепал «молодого ещё» Тихона Тишайшего по закачанной бодибилдингом дельтовидной.
«Устало» откинувшись и прислонив затылок к прохладно-твёрдой стене, он не без затруднений извлёк из брюк согнувшуюся желобком приму и, раз такое дело, для разнообразия закурил.
Поднялся, сунул в банку-пепельницу горелую спичку и, подшагнув к приоткрытой форточке, открыл её шире.
В облетающей за больничной оградкой «уреме» ветер срывал реденькую уже листву на изогнутых вербах, колеблющихся красных осинках и кустах ольшаника...
«Но и это не всё! – думал про себя Василий. Наводяще-сокрытое – это любовь, свет... Но вот – к кому? К себе? К миру? К ближнему? К Богу?»
Он вспомнил картину, виденную им недавно около базара, – кич: женщина, свечою сгорающая от жертвенной отдающей себя любви... Всё чрезвычайно «красивое»... сладкое... талантливое...
Любовь, да... любовькчеловеку, – отвечает Ван Гог, но только с непременным обращением сначала к Богу, а уж потом...
«Живи сам и давай жить другим!» Житейская рекомендация выживающему. Обустраивающемуся пожить.
Не столь мало, если вглядеться... Но м а л о, если по-настоящему.
Гонькин, Серёга Иеремиев, Тарщиков, Евтюхович… – идущие следом внахлёст поколенческой черепицы (суб-поколения по Науму Коржавину)... Хотя зазор в шесть-семь лет – и не разница почти будто, а лад, строй и гармония на гитаре у них другая, своя.
У Устина с Василием, у Сам…на, у Рубцова – семиструнка, как в прошлом веке, как у Пушкина, а у «этих», суб-поколения, она другая, шестиструнная, под Битлз...
– Ну, почитал я Фёдора Михайловича... ага... – как будто расслышав мысль Курилки-Кирика, сказал громко Евтюхович. – Нет, ну правда… Лужин этот, Пётр Петрович, в соседях с Мармеладовыми... Свидригайлов у Сони за стеной... Следователь, Порфирий Петрович, в родственниках Разумихину. Соня подруга Лизаветы... – Тюха хмыкнул и, сглотнув слюну, перевёл дыхание. – Он же графоман, Васильич! Кхы-г... Ему в Литинститут твой надо, в литобъединенье!
Года два назад от Литинститута, куда Евтюхович «отсылал» поучиться Достоевского, Василий проходил производственную практику в книжном издательстве, и самым молодым, самым «пишущим» редактором был там он, Тюха, Тихон Тихонович Тишайший.
Ко всему прочему выяснилось, что в юности (по аналогичной с Василием причине) он тоже жил сколько-то в сребролюбиво-поэтическом Черноморске...
И я там был, и я там в снег блевал…
И. Бродский. «Перед памятником А.С. Пушкину в Одессе»
– Тебе что нужно-то, читатель? – Курилко-Кирик воротился к столу и они, разлив, выпили. – Тебе правду подавай, и с т и н у, или тебе правдоподобие... где стадо прошло?
Евтюхович дожевал откушенное, проглотил и улыбнулся.
– А кто сам-то тут только что?! – парировал он. – Про мочу...
Оба засмеялись.
Огромные чёрно-угольные глаза Тюхи смотрят, всверливаются в самые зрачки Василию, в душу... Как словно бы тот, опытный и хитрый, ведает о жизни наиважнейший решающий всё секрет, а он, «молодой ещё», не знает, но очень хочет узнать.
– Тебе, это самое... новость есть, я забыл. Оставляев телеграмму прислал в «Факел». Он рецензию пишет... Будет рекомендовать... Извини, забыл с быками твоими...
«Вот это так да! – пронеслось с шумом в голове у Василия. – Вот это ничего себе!!»
И сразу – жаркий опаляющий стыд, раскаянье при мысли об Оставляеве... за всю свою заочную фронду.
Воротившийся на родину знаменитый деревенщик переругался со всеми в столичном почвенническом журнале и дал недавно согласие войти в редколлегию «Факела Сибири».
Главный редактор Окуньков был против «Хороших пристаней» Василия, Курилки-Кирика, двоемыслый Кирпонус изаипротив, а талантливый, скучающий на службе Паша Плутченков двумяруками... Он-то, хитрый морячок, и предложил отослать повесть Оставляеву. Как, дескать, он рассудит, так тому и быть!
И вот на. Телеграмма... Первая у Василия полноценная «авторская» радость за все минувшие тысячелетия.
Евтюховичу пора было ехать.
Василий доразлил – они выпьют на посоха «за недолгую нежность в груди», и он выведет, благодарный, дорогого гостя за порог слегка повреждённого теперь великим событием убежища...
Невдалеке от больничных ворот дыдыркал на обочине небольшой колёсный трактор, во внутренностях коего копошился малый лет двадцати пяти в засаленной старой фуфаечке и суконной шапке с ушами, завязанными назад...
Обыкновенно к вечеру, когда Курилко-Кирик шёл в магазин или в библиотеку, парень поднимал над капотом голубоватые клёкло-водянистые глаза и вынужденно осклаблялся, выказывая постепенно заячьи продолговатые зубы...
Наверное, думал тогда Василий, это и есть теперь уходящая деревня.
«Здрассте!» – поприветствовал его, проходя мимо, Евтюхович бодро и доброжелательно, и тракторист, вскинув голову, улыбнулся в ответ и радостно кивнул.
Возбудившийся от «новости» Василий, оседлав конька, болтал о недорождённых до конца киношедеврах, о том, что хозяин в деревне вовсе не власть, которая чаще портит и разрушает, а тот, кто всех сильнее любит, кто «чувствует» и кто, если потребуется, не постоит (он говорил о «Дело было в Пенькове») и в тюрьме посидеть… только б дух Божий – он же Дух Истины, он же Святый – из деревни не ушёл...
Евтюхович слушал вполуха, тема была не его, но в целях оставаться любезным к обеспокоенному им без спросу человеку, он всё-таки слушал и тактично кивал, а в завершенье, под конец, когда они ожидали под зонтом автобусного отправленья, сообщил Василию, что поутру, когда у железнодорожного вокзала он садился в автобус сюда, какая-то женщина, сказали, актриса, бросилась под проходящий поезд...
Много лет спустя в далёком от тех мест краю и городе Курилко-Кирик узнает, что это-то и была гениальная Екатеринана Сав…ва, так вот и не сыгравшая в «Сорок первом» роли красноармейца Марютки...
Сочиняя «Хорошие пристани», Курилко-Кирик держал на столе на подставочке репродукцию любимой картины, разгадываемого им в ту пору образцового произведения...
Две женщины, так, словно их заколдовали, замерли в неподвижности у каких-то мостков, у округлого, отражающего сентябрьское небо прудика...
Первая – сестра художника, и она не особенно привлекательна, но зато добра, человечна и, во всяком случае, ясно различима, а вторая – красавица, и она словно нарочно выглядит нечёткой, «не в фокусе», как это бывает на недодержанной в проявителе фотографии...
«Муза объясняет Судьбе то, – есть у Бродского, – что надиктовала...»
И вот он, Василий, стоит в небольшом, но вместительном зальчике Союза писателей, лицом к высокому собранью и, пытаясь справиться с волнением, думает о Николае Ставрогине, об оскорблённости, как причине его недуга гордыни...
«Оскорбляют» обустраивающиеся без духа в духе мира сего, а гордый человек, Алеко, Печорин или Ставрогин какой-нибудь («Кто жил и мыслил…»), обижается почему-то на Бога... Не замечая…
«А непостижимаяотвага, – думает ещё Василий, – может значить не одну жажду истины, но и поиски ″остренького″, дерзость, хулу на Святого духа...»
Стоянье его всё длится и продолжается во времени, но пространственно начинает кое-где и «подмокать»: слышатся уже побежавшие там и сям шепотки, возгласы, шиканье и, наконец, в последнем ряду, дрожа и гримасничая, вскакивает почему-то Николай Яковлевич Сам...ин (Василий сразу узнал его) и, надрывая голос, сорванным беспомощно-хриплым фальцетом кричит:
– Гниль! Гниль в Датском королевстве!
И это лучше всего манифестирует пожелавшему вступить в Союз писателей Курилке, что да, случилось-не запылилось...
Его завалили.
***
Геши Узбека не было четвёртую пятницу.
Сантехник ходил молчаливый, и заметно сделалось, что он небольшого росту, что он подшаркивает по-стариковски незагорелыми крепкими своими ногами...
Отчасти, наверно, поэтому (из-за Геши) у них с Василием завязывается в помывочной, где лавки их соседствуют, более долгий и основательный разговор.
Полностью материал вы сможете прочесть в журнале «
< Предыдущая | Следующая > |
---|