Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2005, 2

Из книжных лавок

(о книгах Натальи Хаткиной, Владимира Захарова, Олега Дозморова, Михаила Генделева)

Книга донецкой поэтессы Натальи Хаткиной, вышедшая в библиотеке журнала “Дикое поле” (Донецк: Точка опоры, 2004), так и называется — “Стихи”. Звучит, может, и немножко вызывающе, но все же поскромней, чем “Собрание сочинений”. А ведь это именно собрание — здесь в порядке хронологии (с 1971 по 2003) представлено несколько самостоятельных книг, каждая со своим названием: “Околом”, “О время, проходи!”, “Птичка божия”, “От А до Я”.

Такой массив требует разговора уже не о книге, а о поэте; Хаткина — сложившийся, своеобразный поэт со своим голосом, ее в целом традиционная поэтика оживлена иронией и парадоксальным заглублением в быт:

Вдруг, заплакав, воскликнула я:

— Эти чашки не смеют разбиться!

Эти милые пальцы и лица

Раствориться не могут во мраке.

Слышишь? Мы никогда не умрем!

Впятером, вшестером, всемером,

Наши дети и наши друзья,

Наши кошки, и наши собаки.

Непоэтическая правда, однако, состоит в том, что — умирают. От раздела к разделу можно наблюдать, как взрослеет лирическая героиня Хаткиной.

Нет у света ничего, кроме тьмы.

Он в ней лилией пророс и погас.

Кто там плачет в темноте? Это мы.

Нет у Бога никого, кроме нас.

А кто такие “мы”? Это, подобно герою одного из стихов Хаткиной, “полуинтеллигенты” — провинциальные поэты и художники, изначально обреченные на унылое прозябание, ибо “может быть, и пробьешься ты в дамки, / но уж точно не станешь ферзем”, потому что “другая игра”:

Все боялся обидеть, толкнуть, ненароком задеть,

Извинялся и кланялся, втягивал шею по-птичьи.

Стыдно в лица глядеть, стыдно старые туфли надеть...

Жизнь пропала, чудак! Ни к чему соблюденье приличий.

Гибель — сквозная тема ее, как ни парадоксально, очень живых стихов. Буквальная смерть, увядание юной женственности, гибель провинциальных амбиций, гибель надежд, гибель таланта...

“Ты читал его стихи?” — “В списках”.

“Исписался, — говорят, — спился

и не нашим заражен сплином...”

Провинциальная жизнь не страшней столичной, просто в ней ужас бытия, не заслоненный столичной суетой, проступает отчетливей. Зато ярче видятся обычные житейские радости: мимолетное живое тепло, чье бы оно ни было: ребенка, случайного спутника (все спутники в этой жизни — случайны), старой собаки, бестолковой подруги; все, так или иначе, выступают в роли Божьих посланцев, спасителей от “сырого мрака”.

...наш бедный пес, глухонемой ребенок,

В колени тычется — и мячик подает.

“Утешьтесь... чем-нибудь утешьтесь... У меня

есть мячик... Как-нибудь утешьтесь... Поиграем...”

Последний раздел книги (“От А до Я”), с фрагментами которого могли в прошлом году познакомиться и читатели “Ариона”*, жестче и ироничней предыдущих. Здесь героиня Хаткиной окончательно прощается со своими иллюзиями; от гибели ничто не спасет, но, по крайней мере, можно посмеяться ей в лицо. Чуда не будет, надеяться не на кого. Не на “нового русского” же, как в святочном триптихе “Волхвы”, где ирония — это только самый верхний из слоев:

Когда огнями дразнят нас витрины, и скидку объявляют магазины, и всюду распродажа Рождества, мы в чудеса — как будто дети, верим, глядим в глазок: “Кто это там за дверью?” — и прямо на пороге ждем волхва.

Увы, бедны фантазии миры у бедных: все нам мнится, сквозь ненастье три новых русских на Звезду несчастья несут свои волшебные дары.

Потому что эта Звезда одна на всех — и на не верящих в чудеса поэтесс, и на сказочных новых русских...

 

Многие отечественные ученые увлекались поэтическим творчеством. Лет тридцать назад была даже выпущена антология, составленная из произведений докторов наук и академиков. Увы, стихи профессиональных ученых, как правило, умозрительны, дидактичны, а в плане поэтических новаций — довольно консервативны.

В сборнике известного физика-теоретика Владимира Захарова “Перед небом” (М.: Время, 2005) все эти качества “академической поэзии” присутствуют, но поэт (а Захаров — поэт без скидок) умеет их превращать в достоинства. Он не боится быть умозрительным (как, заметим, не боялся быть умозрительным Хлебников).

Ты умер или нет? Ты разве вправе

Вопросы задавать? Зачем ты мне

О Боге, обо всей его державе,

Где будто бы и ты не просто вошь,

Твердишь?..

Равно как и не боится он быть жестоким, чуть ли не аморальным. Или, напротив, моральным и дидактичным. Интеллектуальное бесстрашие — пожалуй, то слово, которым можно охарактеризовать эту книгу.

Как говорил Заратустра?

Нужно, проткнувши под ребрами тонкими спицами грудь,

в храме огнепоклонников

лечь на глиняную лежанку;

каждое утро будут рядом качать золотую курильницу,

раз уж по ту сторону добра и зла оказался,

поживи теперь так.

Все же, когда Захаров пишет рифмованным силлаботоническим стихом, он порой тяготится необходимостью выдерживать размер и точную рифму. Тогда он громоздит инверсию на инверсию, привлекает глагольные и грамматические рифмы — ему важно не столько решить формально-поэтическую задачу, сколько “мысль разрешить”. Регулярные стихи его всегда своеобразны, но не всегда уклюжи:

Паруса выгибает весь облачный флот

И плывет — от великих врагов

Над лавандовым полем — бетонный завод

Защищать и изгиб берегов.

Но в свободном говорном стихе ему удаются картины удивительного великолепия и пластичности:

...Там уже давно на лавках повисли замки,

Баб угомонились цветные платки,

Утихли звоночки детей у реки,

Только с железной дороги еще и слышны гудки.

Там в полях уже превратилась в блуждающие огоньки

Пролитая кровь человека, а здесь — еще нет.

Пьяный мастеровой стамескою машет, хвалит резной буфет,

Сапоги его по дороге пылят.

Боже мой, какой красный, какой пыльный закат!

В предисловии к сборнику автор пишет, что признает неизбежность войны. Тема войны и жестокости — прошлой или грядущей — настойчиво звучит в его стихах. Как и тема смерти:

Похороны в маленьком городке

привлекают всеобщее внимание, потому что

отовсюду слышны звуки оркестра

и отовсюду видна красная лодка,

медленно проплывающая над толпой.

В том же в предисловии он пишет: “На последнем курсе даже думал бросить науку и стать профессиональным поэтом, не имея намерения пробиться в официально разрешенную поэзию — это потребовало бы невозможной для меня деформации личности”.

Пожалуй, в этом отчасти и состоит ответ на вопрос, почему мощные полотна Захарова так и не пробились к читателю, вернее, как бы выпали из контекста русской поэзии ХХ века. Сначала стихи писались в стол, затем — затерялись на фоне воскрешенных из небытия имен и текстов, а позже — на фоне буйного разноцветья молодой поэзии. И надо было обладать уж очень зорким взглядом, чтобы за архаичной рифмовкой и громоздкими конструкциями разглядеть сильного и самобытного поэта.

Мария Галина

 

Новая книга Олега Дозморова “Восьмистишия” (Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2004) дезориентирует неискушенных читателей. Не зная ничего об авторе, можно принять его, скажем, за пятидесятилетнего поэта круга Кушнера или маститого переделкинского сидельца, пребывающего в элегическом настроении. Тогда объяснимы и неяркие краски, и сентенции в духе Тютчева, и некая отрешенность, и классическая форма, и меланхолия.

И в голову не придет, что перед нами тридцатилетний поэт, соратник Бориса Рыжего. От такого человека мы заведомо ждали бы брутальности и парадоксальных высказываний. Как минимум, ироничного отношения к классическому наследию. Предыдущая книга Дозморова, после которой критики заговорили о екатеринбургской поэтической школе, называлась еще проще нынешней — “Стихи”. Но несмотря на открыто заявленную литературность и отсылки к целому ряду поэтов двадцатого века, от Ходасевича до Гандлевского, энергия из нее так и перла. Те стихи обходились минимумом метафор при максимуме экспрессии. Хотя и тот Дозморов с его прозрачными эпитетами (“холодное молчание” и “звериные очи”) и тяге к поэтической живописи от прямоговорения Рыжего отличался довольно сильно. При всем сходстве их энергетики.

“Восьмистишия” — по настроению книга совсем иная. Собранные в ней стихи (с 1997 по 2002) — стихи усталого человека. Человека, для которого если двадцатое столетие и существовало вообще, то где-то на периферии сознания. Общая формула дозморовских восьмистиший, если предположить, что они сводятся к формуле, — немного пейзажной лирики в первой строфе и немного упаднической философии во второй.

Схема общая и для традиционной китайской поэзии, и для классической русской. Гибрид Ли Бо и того же Тютчева. Например:

Разлуки нашей скорбная печаль

что осени печальная картина:

дождей полоски затмевают даль,

и меж деревьев сохнет паутина,

и мокрые осенние кусты

стоят в лесу, облитые слезами,

и в небеса, которые пусты,

мы смотрим удивленными глазами.

Удивленными глазами смотрим и мы на это стихотворение. Уж больно непривычно в наше время звучит общепоэтическая лексика: разлука, скорбь, осень. Да еще поданная вот так впрямую, без постмодернистского препарирования. Но Дозморов как будто не замечает и уж точно не стесняется этого. Его поэтизмы — сознательный прием для создания неяркого, но эффекта. И удивительнее всего, что прием этот сегодня работает:

Подумаешь, экое счастье:

снег, температура к нулю.

Мне по сердцу это ненастье,

я вычурностей не люблю.

Мне нравятся нивы и рощи

нагие, без всяких затей,

а рифмы должны быть попроще,

посеверней и победней.

На пониженную температуру работает даже русская пунктуация. Нечасто встретишь в “Восьмистишиях” проявление эмоций в виде восклицательных знаков. Как огня бежит Дозморов сильных знаков и сильных чувств.

В его книге нет чеканных стихотворений, навсегда ложащихся в память. Нет, на мой взгляд, прорывов, открытий и откровений. Но самое ее появление — повод задуматься о смене поэтических средств у поэзии тридцатилетних. И о смене тона — от брутальности к чистой лирике. Ведь и дневник наблюдения за погодой, если вдуматься, — вещь, полная страстей и необузданных чувств. Только страстность эта скрыта за сухими отметками: “дождь”, “полнолуние”, “снег”.

Ян Шенкман

 

Михаил Генделев — израильский поэт, пишущий по-русски. Именно так он определил себя в давнем, десятилетней давности интервью автору этих строк.

Любая самоаттестация — штука заведомо субъективная. В ней только часть правды.

Сборник стихов “Легкая музыка”, опубликованный в 2004 году издательством “Гешарим — Мосты Культуры” (Иерусалим—Москва), — не первая книга Генделева в России. В 1993-м вышла его проза “Великое русское путешествие”, в 2003-м в издательстве “Время” — том избранного “Неполное собрание сочинений”. Квалифицированному читателю достаточно этого корпуса текстов, чтобы разобраться, какой перед ним поэт: израильский по-русски, или русский, использующий израильские реалии.

На первый взгляд, его манера письма и “подача” не меняются с годами: тот же слегка деформированный синтаксис, то же фигурное расположение строк на листе, коротких в чередовании с длинными, вдоль воображаемой оси симметрии.

В “Легкой музыке” ярко выражена одна из фирменных генделевских примет — намеренное сочетание несочетаемого: “высокого штиля” и неформальной лексики, арабских и ивритских словечек, архаики и современности; в одной строке стоят иваны и фрицы, мать Тереза и леди Диана, Моше Рабейну и Mein Gott, Элоhим Гадоль и Аллах Акбар, Барух Ата Адонай и Троеручица.

Хватает трудносочетаемого и в личной судьбе: автор — уроженец Ленинграда и житель Иерусалима, время и привязанности он делит между Россией и Израилем.

Темами первых книг, если в применении к ним уместно говорить о темах, были любовь и война (Ливанская кампания), обе — в декорациях библейского ландшафта. Если же попытаться одним словом выразить интонацию новой книги, то слово это — “скепсис”. Авторский скепсис направлен на все, что “дорого и свято” усредненному массовому сознанию, в том числе и на языковые нормы. Но когда концентрация его становится непереносимой, возникает другая тональность — стихи о детстве в послевоенном Ленинграде:

Умру поеду поживать

где

тетка все еще жива

где после дождичка в четверг

пускают фейерверк

где

вверх стоит вода Нева

оправив руки в кружева

а за

спиною рукава

на бантик или два

где

город с мясом

как пирог

пусть

на

застеленном столе

и

чем сочельник не предлог

чтобы домой навеселе

себе

родному существу

подарок к рождеству

обертку

от медали

которую не дали

фольгу от шоколада

привет из Ленинграда

Это цитата из стихотворения “Салют”, после которого вспоминается:

Когда я стану умирать,

Поверь, того не долго ждать...

Кстати говоря, тезка автора Михаил Лермонтов зримо присутствует в книге, один из циклов назван “Памяти Демона”. Демон, как мы помним, — падший ангел и воплощение несочетаемых начал.

Критики, отслеживающие ситуацию в “русской зарубежной литературе”, ставят Михаила Генделева в первую обойму поэтов наряду с американцем Львом Лосевым и израильтянином Семеном Гринбергом. Но деление на зарубежную и порубежную поэзию условно: в 2004 году “Неполное собрание сочинений”, упомянутое в начале рецензии, вошло в шорт-лист премии Андрея Белого.

Оформление книги “Легкая музыка” — тот классический случай, когда форма соответствует содержанию. Красная обложка — так впору издавать Маяковского — на обложке бритая голова автора с мишенью на скуле. Под красным переплетом черные и белые страницы.

“Легкая” музыка, сыгранная черными и белыми клавишами.

Александр Рапопорт

* “Арион” № 1/2004.

Версия для печати