Шимóн (Си́монПе́рецович Ма́ркиш (6 марта 1931, Баку — 5 декабря 2003, Женева) — советский переводчик, филолог, литературовед. Профессор Женевского университета (1974 — 1996). Родился в семье поэта Переца Давидовича Маркиша и Эстер Ефимовны Лазебниковой-Маркиш (1912—2010), литератора и мемуаристки. Выпускник классического отделения МГУ. Учёба на филологическом факультете была прервана ссылкой: отец Маркиша — известный еврейский поэт Перец Маркиш — в августе 1952 был расстрелян по делу Еврейского антифашистского комитета. В январе 1953 года семья Переца Маркиша была арестована и этапирована в Казахстан (Кзыл-Орда).

После окончания ссылки и получения диплома работал переводчиком в Государственном издательстве художественной литературы (1956— 1962). В 1970 году переехал к семье жены в Венгрию. После получения приглашения преподавать на отделении славистики Женевского университета, проработал там 22 года, вплоть до пенсии (1996). Также вёл преподавательскую деятельность в США, исследовательскую работу в Венгрии (Collegium Budapest, 1999—2000) и Израиле (Институт Жаботинского). В 1983 году защитил во Франции докторскую диссертацию на тему «Русско-еврейская литература». Автор ряда литературоведческих работ по истории русско-еврейской литературы. В 1990—1993 годах выпускал в Мюнхене «Еврейский журнал». Являлся близким другом Иосифа Бродского. Профессор Женевского университета Жорж Нива отмечает, что именно Маркиш, которого сам Бродский называл гениальным, привёл Бродского к античности.

Википедия.

На этой странице:

  • Сергей Юрский. Из повести «Западный экспресс» — Игра в жизнь.   Москва, Вагриус, 2002
  • Памяти друга   —  Журнал «ЛЕХАИМ»
  • Сергей Юрский — концерт памяти Шимона Маркиша. Анна Баскакова, АЕН, 15 декабря 2003.
  • Сергей Юрский. Теперь и навсегда. Симон Маркиш. Глава из книги  Кого люблю, того здесь нет.  Вагриус, Москва, 2004
  • Сергей Юрский в программе «Мы знали Симона Маркиша. Поверх барьеров с Иваном Толстым.» Радио Свобода, 5 июля 2011

Все тома собрания сочинений Шимона Маркиша доступны в электронной библиотеке Андрея Никитина-Перенского «ImWerden» по ссылке https://vtoraya-literatura.com/razdel_1000123_str_1.html

см также страницу Тексты Шимона Маркиша и о нем

Из повести «Западный экспресс» Игра в жизнь.   Москва, Вагриус, 2002

Симон приедет из Женевы встречать меня в Берн. Дальше мы поедем вместе. Я не представляю их расстояний. Совсем не представляю. Женева — Берн — это как Москва — Ленинград или как Москва — Подольск? Сказал, приедет на машине, а может, на поезде… Симон Маркиш — мой самый старый, самый серьезный, самый важный для меня друг. Два года назад в Париже мы просто повидались — всего неделя среди многих других дел и обязанностей. И среди других встреч. Здесь у нас будет целых три недели — всё вспомнить, обо всем поговорить. Попробовать понять, как большая часть жизни прошла.

СИМОН МАРКИШ. Сын выдающегося советского еврейского поэта Переца Маркиша, убитого советской властью вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета. Вдова поэта Эстер и два сына: старший — Симон и младший — Давид были высланы на далекое поселение. Возвратились в 54-м, после смерти “отца всех народов”. Симон снова поступил в МГУ на классическое отделение филфака, где он раньше учился. Летом 54-го вдруг получил путевку в Дом творчества ВТО (Всероссийское театральное общество) под Ленинград — в поселок Комарово. Там мы и познакомились.

Мы жили на веранде старого деревянного дома — пять человек отдыхающих — кровати одна возле другой. Мои родители тоже отдыхали здесь. У них была отдельная комната.

Юрий Сергеевич, мой отец, никогда не приказывал мне — он советовал, заинтересовывал. Вот и на этот раз — на пятый или шестой день “смены” (тогда ведь и в дома творчества приезжали все разом и разом уезжали — это называлось “смена”) — так вот в какой–то из начальных дней “смены” отец сказал: “Ты совсем заигрался в свои волейболы и пинг–понги. Рядом с тобой очень интересный человек. Ты обрати внимание”. Так мы познакомились.

Отец мой умер через три года в этом самом Комарове, опять во время “смены”. Молодым еще умер. Он оставил по себе светлую память в сотнях (не преувеличиваю!) друзей, коллег и подчиненных (последние годы он был художественным руководителем Ленконцерта). А мне он оставил свою шкалу жизненных ценностей. Ценностей не оставил — их у него никогда не было, а шкалу оставил. Свет от тьмы он меня научил отличать. И еще — вот этим коротким разговором — оставил он мне самого главного друга моей жизни.

Мы жили в тоталитарном государстве. Были годы свирепого давления — клещи власти, бывали и плоскогубцы — давит, но не режет. Бывали и оттепели с прояснением и синим небом над головой. Однако мы жили в тоталитарном государстве — всегда! Сейчас нередко ностальгически вздыхают и удивляются: куда девалось прежнее единение с друзьями, с соседями, с коллегами? Теперь, дескать, все врозь, каждый за себя, а тогда…

Да, тогда было иначе. Коммунальная квартира, почти тюремная кучность жизни одних ожесточали, других сплачивали. Из первых выросли оскаленные волки, из вторых — вздыхатели по прошлому. Дружба была настоящая, и взаимопомощь была. Но всё это от бедности, от беды, от тесноты: деваться некуда — начинаем дружить. Выбора не было — всё, как Бог дал. Вернее, не Бог — Бога не было. Случай! Чьи нары рядом — с тем и дружить. Либо ненависть, либо дружба. Дружба во имя ненависти к другой группе. Спокойное, нормальное соседство невозможно. Это советский вариант общины, землячества, коллегиальности.

Исключения бывали. И наша дружба с Симоном — жителем другого и довольно далекого города — с самого начала имела оттенок какой–то исключительности. Это был собственный выбор, а не подчинение обстоятельствам. Он в Москве, я в Ленинграде. И у каждого много обязанностей — учеба, работа. И денег у каждого очень негусто — особенно не разъездишься. Но шли годы, а нить не обрывалась. У меня начались съемки в Москве, гастроли. Симона иногда заводили в Питер издательские дела. Я всячески старался при поездках в Москву выкроить денек лишний, и лучше, чтобы этот день был первым, а то потом дела закрутят…

Прямо с вокзала на метро или на такси (если схватишь!) — на Плющиху. Поворот возле странного, вечно облупленного мельниковской архитектуры клуба “Каучук” — и тут же близко 2-й Тружеников переулок. Дома пятиэтажные, барачного типа, одинаковые, 30-х годов постройки, наверное. Теперь они кажутся очень уродливыми. Тогда не замечалось. Ветерок шелестел в деревьях, девушки сплошь казались красивыми и заставляли оборачиваться, в голове громоздились планы, и вокруг было очень много нового.

“Гастроном” напротив Симкиного дома открывался в девять. Приедешь чуть пораньше, значит, прогуливаешься туда–сюда в ожидании открытия. Вон Симкино окно. Иногда он подойдет к окну и замахает руками: “Ничего не надо! Завтрак готов! Бабушка ждет!” Нет, надо! Есть традиция, и есть своя гордость. Водки взять “маленькую” и что–нибудь по сезону — овощей, фруктов… или конфет в сером кульке. Время — конец 50-х. В Москве у магазинов очередей еще нет, продуктов не много, но чем–то торгуют. А нам что надо–то? И водка еще не нормирована ни по времени торговли, ни по количеству. Гордая красавица Вера Марковна — бабушка — завтрак приготовила аппетитнейший. Эти рыбные котлетки, эта селедочка под лучком! А Симкин кофе из зеленого щербатого кофейника! Ну и принесенная “маленькая”. И целый свободный день впереди — оба подгадали.

Прелюдия окончена. А теперь главное — говорить! Общих дел у нас нет, а значит, нет и общих врагов. Мы не запутаны в интриги. У нас еще нет — и не скоро будут — автомобилей. Это все для нас не темы. Женщины?! Ну, конечно! Отчасти. Тема важная, но живем–то в разных городах, тоже, стало быть, всё разное. Кино, книги, журналы — это общее. Разумеется, пробежались и по этой теме. Ничего себе “пробежались” — в разговорах отмахали пешком километров десять, уже и пообедали, и еще вина взяли, и одолели бутылку–другую. И день начинает клониться к вечеру. И всё говорим.

Дружба в тоталитарном обществе — это исповедь, это проверка курса, это спасение от безумия, погружение вглубь. Фасад жизни отлакирован, все тени стерты, темные пятна вытравлены. А потому вокруг тебя сияющая ложь. Протестовать, опровергать не принято, опасно и бесперспективно. Ты раздвоен. Накипают невысказанные протесты, нестандартные оценки, которые нельзя произносить вслух. У тебя есть страхи и печали. Ты скоро лопнешь от их давления. Они распирают изнутри. И вот этот долгожданный день дружбы — ты приближаешься к самому себе. Ты говоришь без всяких оглядок. Ты слышишь НЕОЖИДАННЫЕ возражения. Наконец–то ты слышишь НОВЫЕ мысли и слова. Ведь ежедневно по радио, в газетах, в официальном общении и по большей части даже в театре ты заранее знаешь ВСЕ СЛОВА, которые тебе скажут. И заранее знаешь все слова, которые ты ДОЛЖЕН произнести. А в этот день ты радостно замечаешь, что и сам–то наконец говоришь новое, идущее изнутри. Открывается клапан, и ты оказываешься совсем не таким плоским, как казалось. Это счастливое ощущение. Хорошие дни!

Мы не были диссидентами — ни он, ни я. И не стали ими позже. К лучшему это или к худшему — не знаю, но было так. Конечно, наши отношения были “подпольем” не в смысле заговора и склоненных над столом мрачных фигур при закрытых окнах, а в смысле чего–то сугубо личного, не предназначенного для чужих глаз и ушей. А уж от наших характеров зависело, что это было не угрюмое мудрствование избранных, а шутливое по форме и всегда наполненное юмором, я бы сказал, “трепливое” общение. И всегда Симон был учителем, а я учеником. И по возрасту, и… и по всем другим качествам.

Больше всего Симон переводил с латыни. Но переводил и с древнегреческого, и с английского, и с итальянского. От него я получил пачку листов со странным обжигающим новизной текстом — это был напечатанный на машинке роман “Мастер и Маргарита”, первые страниц пятьдесят. Задолго до публикации. В разговорах с Симоном я вслушался в стихи Пастернака и полюбил их. В квартире в Тружениковом переулке я познакомился с Юрием Домбровским и буквально “утонул” в его романе “Хранитель древностей”. Одно зимнее утро в доме Симона я провел с о. Александром Менем. И он — отец Александр — впервые ввел меня в церковь во время службы — как гостя. На моих глазах Симон из переводчика стал превращаться в автора. После переводов из Эразма Роттердамского последовала книга о нем. За веселым застольем с вином и водочкой задружился я здесь с молодыми фантастически талантливыми переводчиками чуть ли не со всех языков — Витей Хинкисом и Володей Смирновым. (Ну вот, к примеру, Смирнов перевел и издал переводы с английского, немецкого, французского, датского, шведского, финского, японского и китайского — не с подстрочников, а с оригиналов!) Симон натолкнул меня на Томаса Манна, и я прочел эти слишком толстые книги. Было очень важно прочитать их, хотя, признаюсь, в то время это было скорее тренировкой воли, чем удовольствием.

Мы попробовали даже работать рядом. В 67-м году мы взяли путевки в Щелыково — Дом творчества ВТО, имение А. Н. Островского. Все двадцать четыре дня была веселая молодая жизнь в большой компании. Но была и работа. Симон писал пересказ эпизодов римской истории из Тита Ливия. А я делал первую в своей жизни инсценировку для театра. Это была “Фиеста” Хемингуэя.

В Хэма, в бородатого Эрнеста, было влюблено все наше и все соседние поколения. Так получилось, что именно он открывал нам тайны “взрослой жизни”. Да, да, о мужских и женских тайнах мы узнавали из Хемингуэя, как об Иисусе Христе — из Булгакова, он оказался для нас пятым евангелистом со своим “Мастером и Маргаритой”. Вот такие были мы — городские, лишенные корней, литературные, безбожные мальчики и девочки. Я так зачитывался “Фиестой”, что, кажется, знал роман наизусть. Когда приехали в Щелыково и распаковали чемоданы, оказалось, что стопку чистой бумаги я взял, десяток авторучек тоже, а вот саму книгу с “Фиестой” забыл. В библиотеке Дома творчества ее тоже не оказалось. И я стал писать по памяти. Написал в Щелыкове весь первый акт — почти полпьесы. Когда вернулся, проверил по тексту — было почти точно.

Я замирал в счастливом предвкушении будущего спектакля. Мне мерещилось: откроется занавес, и на сцене будет Париж с его кафе, с подстриженными деревьями его бульваров, с малюсенькими комнатами его дешевых гостиниц, с парапетами набережных. Абсолютно нейтральный, лишенный интонаций голос скажет в микрофон: “Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…” и дальше всю цитату эпиграфа из Екклесиаста. А потом короткая пауза и так же нейтрально: “Все вы “потерянное поколение”. Гертруда Стайн в разговоре”.

И тут вступит музыка. Тихая и ритмичная. Рояль, контрабас, ударные.

И тогда на сцену со всех сторон пойдут персонажи пьесы.

Это мы — “потерянное поколение”, это про нас. С нами талант и опыт Хемингуэя, с нами наше горячее желание воплотить нашу боль и нашу надежду. Ей–богу, мы кое–что уже умеем.

Так думалось тогда и казалось, мы еще сможем изменить мир. Нет, нет, мы не будем “рушить до основанья” “весь мир насилья”. Мы вообще не будем бороться с миром. (Повторю, мы не были диссидентами.) Мы изменим мир тем, что ПЕРЕУБЕДИМ его, заинтересуем нашим взглядом на вещи.

Но случилось иначе. И порыв наш, и пафос оказались наивными и немного смешными. В 70-м Симон эмигрировал. Сперва в Венгрию по женитьбе на венгерке, потом дальше — в Швейцарию. В его венгерский период мы еще повидались пару раз. Мы с Теняковой побывали у него в Будапеште, а он приехал по приглашению к нам в Ленинград.

Многое изменилось к тому времени. Спектакль “Фиеста” был сделан, показан и… запрещен. Я сделал тогда телефильм “Фиеста”. Его ждали, о нем говорили. Он был показан один раз в ночное время и без объявления в программе. После этого запрещен. Я потерял мать: Евгения Михайловна Романова–Юрская, дорогая моя мама, умерла через четырнадцать лет после отца, но в тот же день года — 8 июля.

В 73-м году зимой я выпускал на сцене БДТ свою первую постановку — булгаковского “Мольера” и сам играл заглавную роль. Наталья была беременна Дашей, но еще работала и играла в “Мольере” Арманду. Время было нервное и суматошное. Тут и явился Симон.

Что–то переменилось. Забот много или уже наступала новая угрюмая эпоха, но радость в общении как–то не высекалась. А потом его бегство в Швейцарию — и захлопнулась дверца. Стенка глухая.

Маркиш преподавал на отделении славистики в Женевском университете. Приезжали в Москву на практику его ученики — молодые швейцарцы. Рассказывали о нем. Было очевидно, что его любят, что там оценили его, поняли, что он “особенный”. Мы писали друг другу с оказией. Изредка рисковали говорить по телефону. Но не было живого общения, а без него… Мы, видимо, плыли теперь разными курсами. Мы стали немного расходиться в оценке людей, событий. “Надо встретиться!” — этим кончались каждое письмо и каждый телефонный разговор. Но как? Я невыездной, он невъездной.

Потом зашатался монолит власти в нашей стране. Пошли перемены. И вот в 87-м вдруг возник и осуществился этот парижский концерт в “ODEON’e”. Мы встретились, о чем я уже рассказал. Я привез тогда Симону рукопись моей повести “Чернов”. Вот про это самое (как мне казалось) — про друзей, разделенных границей. Честно говоря, в глубине души я рассчитывал на “ах!”. Ну, если не на восхищение, то на полное понимание. Симон ведь не только литератор и переводчик, он еще классный профессиональный редактор. Столько людей дорожат его мнением, в том числе даже Иосиф Бродский. И вот я чего–то ждал. Слишком долго лежала в ящике эта повесть. Кому же оценить, как не Симке — знатоку и другу! Но, может быть, именно потому, что знаток, Симон не раскритиковал, не обругал, а как–то… пропустил мимо. Указал на отдельные фактические неточности в описании западной жизни (Господи, да откуда ж мне ее знать?), а про всё в целом сказал только: “Да… грустно, очень грустно”.

Его малословие было приговором для моих писательских начинаний. Признаюсь, преодолеть этот приговор было нелегко. Не он же виноват, что его “не пробила” моя повесть — это повесть виновата.

Но вот прошло два года, и я еду через Европу, примеряя к себе психологическое состояние героя моего будущего фильма. И еду я по приглашению Маркиша. И фильм этот по повести “Чернов”. Повесть уже дважды издана — в альманахе и отдельной книжкой. Тираж раскуплен, но откликов никаких. Я не знаю, что и думать, однако всё думаю и думаю: что будет и кому будет нужен мой фильм?


ПАМЯТИ ДРУГА   —  Журнал «ЛЕХАИМ»

Пятого декабря в Женеве скоропостижно скончался Шимон (Симон) Маркиш, писатель, филолог-полиглот, литературный критик, публицист и переводчик, видный специалист по античной литературе и крупнейший современный исследователь русско-еврейской литературы.

Шимон Маркиш родился в 1931 году в Баку в семье знаменитого еврейского поэта и прозаика Переца Маркиша, расстрелянного в 1952 году, когда органами государственной безопасности по указанию Сталина был разгромлен Еврейский антифашистский комитет. Семья П.Маркиша – вдова и два сына – была сослана. После смерти диктатора Шимон Маркиш возвратился из ссылки в Москву. Ему удалось завершить образование на классическом отделении филологического факультета Московского университета. Маркиш – автор научных работ о Гомере, Плутархе, Эразме Роттердамском, многочисленных переводов с древних языков (в том числе комментированного перевода «Апологии» Апулея), блестяще написанной книги «Сумерки в полдень. Очерк греческой культуры в эпоху Пелопонесской войны» (1988) и ряда других исследований в области классической филологии. Его эрудицию, острый и парадоксальный ум ценили Анна Ахматова, Надежда Мандельштам, Борис Пастернак.

Но забыть трагическое прошлое нелегко. Быть в СССР человеком с «пятым пунктом» в паспорте тоже непросто. В 1970 году Шимон Маркиш навсегда покидает Советский Союз, некоторое время живет в Венгрии, пытается обосноваться в Израиле. В конце концов он поселился в Женеве и 23 года служил профессором русского языка и литературы на кафедре славистики Женевского университета.

В Женеве Маркиш выпустил на французском и русском языках книги «Эразм и еврейство», «Пример Василия Гроссмана», «Вас. Гроссман. На еврейские темы», подготовил к печати (совместно с Е.Г. Эткиндом) спасенный роман Гроссмана «Жизнь и судьба». В 1990–1993 гг. Ш. Маркиш выпускал в Мюнхене вместе с Э. Финкельштейном «Еврейский журнал».

Делом жизни Шимона Маркиша была русско-еврейская литература. По определению Маркиша (в его обширной и основополагающей, вызвавшей оживленную полемику статье в «Краткой еврейской энциклопедии», т. VII, Иерусалим – Москва, 1996), под русско-еврейской литературой подразумевается «художественное и публицистическое творчество на русском языке писателей-евреев, отражавших еврейскую жизнь с позиций самоидентификации со своим народом». В разные годы Ш. Маркиш опубликовал работы о Владимире Жаботинском, Осипе Рабиновиче, Григории Богрове, Семене Юшкевиче, о журналах «Восход» и «Рассвет»; практически он не обошел вниманием ни одного сколько-нибудь значительного русско-еврейского литератора, включая писателей советского и послесоветского периода, – от Исаака Бабеля до Фридриха Горенштейна и Асара Эппеля.

Нет больше Симы Маркиша, нет человека, которого мы любили и почитали, к которому обращались за помощью и советом. 

Мир праху его! 

Эйтан Финкельштейн, Борис Хазанов, Владимир Войнович, Бенедикт Сарнов, Жорж Нива, о. Игнатий (Андрей Крекшин), Людмила Дымерская-Цигельман, Михаил Пархомовский, Савелий Дудаков, Сергей Юрский, Татьяна Бек, Наталья Аверинцева, Иона Гальперин 


Сергей Юрский — концерт памяти Шимона Маркиша. Анна Баскакова, АЕН, 15 декабря 2003.

             МОСКВА, 15 декабря (АЕН) – Вчера в Еврейском культурном центре состоялся концерт народного артиста России Сергея Юрского, посвященный памяти Шимона Маркиша. 

«Сегодня исполнилось 9 дней со дня смерти Шимона Маркиша, — сказал актер, — и я не могу не посвятить ему первый аккорд этого концерта. — Шимон – сын выдающегося еврейского поэта и писателя Переца Маркиша, был моим самым близким другом, летом мы собирались отметить пятидесятилетие нашей дружбы. 

Шимон Маркиш – человек мировой культуры, человек университета. Он учился на филологическом факультете МГУ, и многое в его жизни было с этим связано. Какие люди, какие умы учились тогда на филфаке! Достаточно вспомнить его однокурсника Сергея Аверинцева. 

Шимон Маркиш – переводчик Плутарха и Тита Ливия. Он переводил и с английского, французского, итальянского. Малюсенькая квартира Шимона находилась около Плющихи. Один раз побывав у Симона в гостях, люди, как правило, надолго задерживались в том интеллектуальном мире, центром которого была его квартира… В ней я познакомился с Юрием Домбровским, Александром Менем. Он часто знакомил меня с литературой, которой я не знал. От Шимона я получил «Мастера и Маргариту» Булгакова, Томаса Манна, Жаботинского… 

Потом была эмиграция, Женевский университет, давший Маркишу право стать гражданином Швейцарии, — он преподавал там русский и литературу. Шимон был широко общественный человек. Он был учителем. После того, как я объявил по телевидению, что его больше нет, – мой телефон буквально разрывался от звонков. Звонили множество людей, и каждый твердил: «Я у него учился». Никто ничего не забыл… 

Шимон Маркиш был не только общественный человек, но и одинокий человек. Как истинному мыслителю, ему необходимо было не только говорить, но и не говорить. И не случайно смерть в Женеве застала его одиноким. Лишь только на третий день друзья, сразу забившие тревогу, нашли способ проникнуть в его квартиру.

Его другом был Иосиф Бродский, человек, отнюдь не щедрый на похвалы, который, тем не менее, назвал его «этот гениальный Сима Маркиш…» 

Иногда Шимон приезжал в Барселону, где мы снимали кино «Чернов, Чернов», и однажды я его зафиксировал на пленку – он сыграл в фильме маленькую роль официанта в кафе на берегу.

А в нынешнем году в Брюсселе мы праздновали его день рождения. Потом, уже на рассвете, мы попросили спиртного у пьяной фламандки в баре, выпили. Я хотел еще, но Шимон шутливо сказал: «Не потянем – возраст не тот!» – и уехал…»

В честь Шимона Маркиша актер исполнил стихотворение Бродского: «Мне говорят, что нужно уезжать…»

Затем Сергей Юрский перешел к следующей части вечера, которую назвал «Домашние радости». В который раз Юрский доказал, что он — Актер с большой буквы, способный к мгновенному перевоплощению и не боящийся быть ни смешным, ни некрасивым. Сергей Юрский вышел к зрителям похожим на волшебника из детской сказки — в цилиндре, с волшебной палочкой. Затем цилиндр сменяли то кепка, то ковбойская шляпа, то шутовской колпак, волшебная палочка то становилась тем самым прутиком, на котором утки несли Лягушку-путешественницу, то превращалась в тросточку петербургского денди. Но удивительнее всего было то, с какой быстротой менялся образ самого артиста — с каждым новым номером на сцене оказывался совершенно иной человек. Перед публикой неожиданно возникал завсегдатай литературных салонов Серебряного века со снисходительной улыбкой на губах,– представитель, как сказал сам Сергей Юрский, «века сладострастного и томного, много давшего и много разложившего в людских мозгах». Изящно взмахивая кистью руки, Юрский читал стихи под фортепианные импровизации аккомпаниатора Владимира Свешникова, затем на долю секунды поворачивался спиной, надевал картуз, объявлял: «Застольная пенсионерская» – стихотворение, которое открывает мою книгу «Домашние радости» и… прямо на глазах превращался в пенсионера, который, развалившись на стуле, неспешно рассказывает о своем лучшем друге: «Мы дружим гаражами, имеем общий вход, он днем всегда в пижаме, а я наоборот…»

Поясняя название книги «Домашние радости», Сергей Юрский пошутил: «Телевизор, хотя и оставляет людей дома, делает их маразматиками. А есть и настоящие домашние радости: когда готовятся встречать Новый год, делают салаты, холодец, садятся за стол и… вместе смотрят телевизор. А потом к утру говорят: «Что это мы за ерунду смотрели!» 

И мы в семье так встречаем Новый год уже лет 20, и боремся с этим – например, устраиваем праздничные гадания. В новогодние праздники моя дочь всегда была Голосом Судьбы – она одевалась особым образом и вытягивала из цилиндра предсказания… А еще мы готовим праздничные номера». И актер исполнил один из любимых номеров своей семьи – «Лягушку-Путешественницу» Гаршина, которую назвал «Сказкой, исчезнувшей из наших хрестоматий». 

Затем Сергей Юрский коснулся проблемы эмиграции. «Эмиграция, — сказал он, — проблема не только еврейская, но и русская, проблема людей, живущих на этой огромной территории. Еще Пушкин писал: «Черт дернул меня родиться в России с душой и талантом». Я никогда не собирался эмигрировать, но об эмиграции были серьезные раздумья. Был период, когда тот, кто не эмигрировал наружу, тот эмигрировал вовнутрь. Об этом я написал мучительную повесть «Чернов, Чернов», по которой потом был снят фильм». В качестве последнего номера программы Сергей Юрский исполнил одну из глав этой повести, посвященную впечатлениям эмигранта, который через много лет отсутствия возвращается в Россию. 

После концерта корреспондент АЕН взял у актера небольшое интервью.

Вы уже не в первый раз выступаете в Еврейском культурном центре?

— Я выступаю в этом замечательном культурном центре уже во второй раз. Здесь очень много таких концертов, выставок, встреч, которые вызывают не просто уважение – Еврейский культурный центр стал одним из серьезнейших культурных центров Москвы. 

Часто говорят, что еврейская публика очень живая и сильно реагирует…

— Не знаю… Если только исходить из того, что южане более темпераментны? Я Вам скажу, что, например, одесская публика – одна из самых тяжелых. Не плохая, а именно – очень тяжелая, это снобистская публика… Есть изумительная публика – подвижная, легкая – это англичане. В Израиле я гастролировал не раз – и в нынешнем году тоже, со спектаклем в моей постановке «Провокация». И я всегда на этих гастролях очень волнуюсь. Если южанам все понравилось, то эта публика темпераментная, но она никогда не дает никаких авансов. Авансы – это в других местах, а южане — это очень трудная публика, которую надо завоевывать. 

Вы посвятили этот концерт памяти Шимона Маркиша…

— Да, это поклон его памяти. Сегодняшний концерт проходил в Еврейском культурном центре. Но если бы этот центр был русским или венгерским, в какой бы культуре или даже бескультурье мне довелось бы выступать – сегодня, когда исполнилось девять дней со дня кончины Шимона Маркиша, я все равно посвятил бы вечер его памяти… Этот концерт посвящен ему, всему, что связывает его с мировой культурой, и еще в большей степени с еврейской культурой, с еврейским народом и с еврейской судьбой. И ему я посвятил большой импровизированный монолог на сегодняшнем концерте. Но все остальное я тоже посвятил ему. Я бы очень хотел, чтобы концерт не был посвящен его памяти, а чтобы Шимон сидел бы в этом зале, и я бы показал ему, чем сейчас занимаюсь. Я бы очень ждал его одобрения или неодобрения, его улыбки или отсутствия улыбки – во всяком случае, его присутствия. Но этого уже нет – это только в моей памяти. Зато прочно.

© 2002-2007 Aгентство еврейских новостей

ТЕПЕРЬ И НАВСЕГДА. СИМОН МАРКИШ. Глава из книги  Кого люблю, того здесь нет.  Вагриус, Москва, 2004

Журнальная публикация — Континент, 119, 2004

Adieu, mon cher, adieu, 
Le coeurprie l'quietude 
1 Прощай, мой друг, прощай,
Покоя сердце просит (фр.).

Надо бы помолчать.

Мне надо бы помолчать. По крайней мере до сорокового дня с его кончины. Значит, до 13 января 2004-го. До Старого Нового года. Но таким галопом идет жизнь! И столько смертей! Внахлест идут. Столько сердец надколото. И если человек ушедший был заметен, а тем более знаменит, некоторое время СМИ (прости, Господи, какое ужасное слово!) оставляют место для похоронных воспоминаний. Некоторое время! Не очень большое. Потому что таким галопом идет жизнь. И смерти идут внахлест. Нужно УСПЕТЬ сказать о Маркише. Нужно?

Не уверен. Уверен, что УСПЕВАТЬ — не нужно. Ах, Симон бы сморщился, как от кислого. Его лицо на мгновение приняло бы столь несвойственное ему выражение отвращения. Наверное, он снял бы даже очки, отвернулся и протер стекла — стер бы с них это мгновение. Не надо, не надо УСПЕВАТЬ! Все уже прошло. Чему надо было, вошло в сердце, в мозг. В душу, в наличие которой он не верил. В память. Она разрасталась в его душе (в которую он не верил) и постепенно стала такой огромной, что окутала ее всю, изнутри и снаружи. Его огромный ум, огромное сердце и огромная память вышли за пределы его тела, стали излучением, которое влияло на всех соприкасавшихся с ним даже на короткое время. Оно вышло за пределы его земной жизни и осталось в этом мире отдельно от его могилы на земле израильской Палестины, далеко от Москвы, на языке которой он говорил, писал и думал, от Будапешта, где осталась последняя его семья и семья первой его эмиграции, далеко от Женевы, гражданином которой он стал, в университете которой была последняя долгая и счастливая его профессорская служба.

В последние годы он запретил себе высказываться. Можете себе представить? Этот мыслитель, этот философ и историк СТАРАЛСЯ говорить только на совсем простые, бытовые темы. И кажется, делал это с удовольствием. Очень подробно, с подлинным интересом расспрашивал о здоровье, об общих знакомых, даже весьма отдаленных, вежливо отвечал на все дружеские письма и звонки. Но чурался ученых встреч, конференций, симпозиумов. А если иногда принимал приглашение на такое «мероприятие» и выступал там, то каждый раз начинал свою речь с того, что он давно отошел от реальных проблем, рассматриваемых уважаемым сообществом, и может быть только свидетелем некоторых существовавших в прошлом, а ныне пребывающих лишь в отголосках событий и идей.

Далее шла сама речь, которая постепенно становилась все более страстной, идущей все более поперек ожидаемому. А потом он резко очерчивал РАМКИ, которые считал возможными для себя, а остальное объявлял ВНЕ своего права судить и вне своих интересов.

* * *

Я помню зеленые брюки,
Я помню небритые щеки.
Уехал наш Сима на муки 
Смотреть шведский хор в Териоки.

Эту дурацкую песенку я сочинил и гнусаво напевал, растягивая слова и грассируя на манер Вертинского, поджидая Симона у ворот нашего Дома творчества. Темнеть стало рано. Был уже август. Быстрой своей мелкой походкой Симон приближался от станции по Цветочной улице и свернул к нам.

-Ну что? Намучился?

-Знаешь, Сергунь, мне понравилось.

-Мы твой ужин на веранду забрали. Иди, поешь.

* * *

Это было лето 1954 года. Карельский перешеек. Поселок Комарово — Келломякки. Сорок километров от Ленинграда.

За два года до этого в застенках КГБ было расстреляно руководство Еврейского антифашистского комитета. В числе убитых был выдающийся и еще несколько лет назад очень знаменитый еврейский поэт Перец Маркиш. Отец Симона. Семью выслали в Казахстан. После смерти Сталина ссыльных вернули. Симону разрешили снова поступить в Московский университет, на классическое отделение филфака. На лето кому-то удалось достать ему путевку в довольно захудалый Дом творчества ВТО (Всероссийского театрального общества) под Питером.

На остекленной веранде в виде подковы нас помещалось пятеро. Жили по-спартански — без излишеств. Кровать, тумбочка, кровать, тумбочка. На спинке кровати полотенце, под кроватью чемодан. Всё.

Был певец с трубным голосом и мощным храпом. Был Эвальд Федорович — крепкий мужчина, актер из не очень удавшихся, был совсем тихий человек, которого не удержала память. Был университетский студент-юрист, игравший роли в самодеятельности, — это я. И был Симон.

И была у Симона зеленая полосатая пижама. В ней он и ходил. Тогда так было принято. Были, однако, и «пасхальные» брюки — на выход. Они помещались на вешалке, а вешалка на гвоздике, вбитом в стену.

В том же домике в «люксовом» номере помещались мои родители. Отец был тогда художественным руководителем Ленконцерта и имел право на некоторые льготы. Впрочем, «удобства» все равно были общие в виде единственного туалета на весь домик. Юрий Сергеевич Юрский был фигурой яркой и единодушно признавался неформальным лидером всей домот- дыховской общественности. Он и сказал мне однажды: «Ты, сынка, совсем закрутился со своим волейболом и пинг-понгом. Рядом с тобой очень интересный человек. Ты поговори с ним».

Мы поговорили. И оказалось действительно интересно. В волейбол Сима не играл, на залив к морю ходил редко и без удовольствия. А вот разговаривать с ним было здорово. Как- то все вокруг поворачивалось новыми сторонами. К тому же он до ужаса много знал. И еще вот поехал в Зеленогорск (бывшие Териоки) на шведский хор. Я не мог пропустить волейбол и потому никак не мог составить ему компанию даже по такому редкому в те строгие времена случаю, как концерт хора из Швеции.

На прощанье мы обменялись адресами, и уехал Симон в Москву.

Это было без нескольких месяцев пятьдесят лет назад. И с тех пор через все перемены жизни, через множество событий, через множество городов и стран, через запреты и неразбериху, через конфликты и их преодоление мы умудрились не потерять друг друга.

* * *

Цитирую по своей книге «Игра в жизнь», написанной в 2000 году.

«Дружба в тоталитарном обществе — это исповедь, это проверка курса, спасение от безумия, погружение вглубь…

Долгожданный день дружбы — ты приближаешься к самому себе. Ты говоришь без всяких оглядок. Ты слышишь НЕОЖИДАННЫЕ возражения. Наконец-то ты слышишь НОВЫЕ мысли и слова. Ведь ежедневно по радио, в газетах, в официальном общении и по большей части даже в театре ты заранее знаешь ВСЕ СЛОВА, которые тебе скажут. И заранее знаешь все слова, которые ты ДОЛЖЕН произнести. А в этот день ты радостно замечаешь, что и сам-то наконец говоришь новое, идущее изнутри. Открывается клапан, и ты оказываешься совсем не таким плоским, как казалось. Это счастливое ощущение…

Конечно, наши отношения были «подпольем» — не в смысле заговора и склоненных над столом мрачных фигур при закрытых окнах, а в смысле чего- то сугубо личного, не предназначенного для чужих глаз и ушей. А уж от наших характеров зависело, что это было не угрюмое мудрствование избранных, а шутливое по форме и всегда наполненное юмором, я бы сказал — трепливое общение. И всегда Симон был учителем, а я учеником. И по возрасту, и… и по всем другим качествам».

Наши компании смешались. Его — литературно-переводческая — и моя, актерская. И были кутежи в бессонные ночи, и закручивались романы.

Но главным… главным были разговоры. СЛОВА, которые были важны, в которых мучительным пунктиром прочерчивался смысл нашей молодой жизни.

Маркиш переводил Плутарха. «Сравнительные жизнеописания» имели большой успех, и Симон вместе со своим гениальным однокурсником Сергеем Аверинцевым вошел в число высшего слоя «классиков» и античников. Позже, уже в одиночку, Маркиш перевел с латыни «Разговоры запросто» Эразма Роттердамского. Кажется, интерес к книжке оказался меньше ожидаемого. Но Симон увлекся Эразмом. И впервые стал полноправным автором. Вышла книга «Знакомство с Эразмом из Роттердама».

Он переводил Апулея, редактировал перевод «Похвалы глупости» Эразма, пересказывал для детей Тита Ливия, участвовал как переводчик в издании двухтомного Эдгара По.

Я не буду перечислять всего. Я всего не помню и знать не мог всего, что он переводил, редактировал, составлял. Он работал мощно и, казалось, счастливо. Когда он написал статью «Античность и современность» и ее опубликовал «Новый мир», находившийся тогда в центре общественного внимания, Симон стал по-настоящему заметной фигурой в бурлящей московской жизни.

* * *

Мы выпивали квартетом на квартире у Симы во 2-м Труженниковом переулке возле Плющихи.

Какие ребята! Как искрился их юмор! Витя Хинкис, блестящий переводчик, подаривший русскому читателю среди многого другого Холдинга, Володя Смирнов, знавший, кажется, полтора десятка языков — от всех европейских и скандинавских до китайского и японского — и навсегда облагодетельствовавший больших и маленьких читателей переводом «Муми-тролля».

Потом мы катили в большую компанию. Там растворялись на время. Чтобы снова собраться вместе и продолжить этот пир возлияний и бесед.

* * *

Симон звонил из Москвы и говорил, что приедет на пару дней в Питер тогда-то. Я шел в «Европейскую» гостиницу и по блату снимал ему скромный номер — тогда это было доступно. У нас дома поселить было негде — жили в одной комнате, в коммуналке. Если в этот день у меня не было спектакля, покупалась бутылка виски (кутить так кутить!), стоила (с наценкой!) 20 рублей. И уже в девять утра мы пригубляли по чуть-чуть, по маленькой, прежде чем окунуться в ленинградскую жизнь.

Когда я читал в хемингуэевской «Фиесте» страницы, где Джейк и Билл, забыв про рыбную ловлю, без конца говорят о литературе на берегу холодной речки в горной Испании и пьют без конца «дешевое местное вино», мне казалось, что это про нас. Казалось, что мы задавались теми же вопросами и так же формулировали ответы.

Может быть, тогда я и влюбился в этот роман Хемингуэя, а потом (тоже в одно удивительное совместное с Симкой лето) написал пьесу по этому роману, позже сценарий и поставил спектакль и фильм.

* * *

ЧТО-ТО ПЕРЕМЕНИЛОСЬ. Симон позвонил в очередной раз из Москвы и сообщил, что в Питер приедет его новая подруга. Она будет жить в «Астории». Он хочет, чтоб я с ней познакомился, пригласил ее посмотреть спектакли. Вообще, поглядел на нее. Возможно, это будущая его жена. Она физик и очень ученая. Но, по его мнению, она еще и обворожительна. Я должен высказать на этот счет свое мнение. Это важно. Да, кстати, она иностранка. Венгерка. Но по-русски говорит и понимает отлично. «Понимаешь, она, кажется, все понимает», — сказал он.

Да, она мне очень понравилась — женственная, живая, естественная — Ю.Н., венгерский физик на стажировке в Институте ядерных исследований в Дубне. Вот это роман, вот это выбор, вот это судьба! Да… только вот… слушайте, Юлика, вы собираетесь здесь потом работать… в Союзе? Нет? А… тогда, стало быть…?

Менять страну собрался Симон. Когда мы встретились через некоторое время, я разглядел в знакомых чертах нового для меня человека. Это был слом. Или возрождение. Во всяком случае, коренная перемена. Только теперь, через полтора десятка лет, я понял, что «пепел Клааса стучит в его сердце». Симон в полную меру ощутил (или всегда ощущал, но теперь в полную меру проявил), что он сын убитого сталинским режимом Переца Маркиша, что он часть народа, ввергнутого в ад немыслимых страданий, что он еврей. И что это прежде всего.

Он любил Юлику, он уезжал в дружественную страну соцлагеря. Но важнее для него было то, что он ПЕРЕСЕКАЕТ эту границу.

Мы брели с ним по набережной Москвы-реки и говорили. Разговор был тяжелый. Многого не мог я тогда ощутить и понять. Мне кажется, и сам он многого не знал и не предполагал. Но вдруг почувствовалось, что мы уже… в разных мирах. И этот мир для него в прошлом.

* * *

Два лета того, прошлого, времени, два лета, проведенных вместе, встают перед глазами. Щелыковское лето и десять дней в Новом Свете — крымское лето, оборванное нежданными и, можно сказать, роковыми событиями.

Щелыково — это имение А.Н.Островского в костромских краях, в Заволжье. Там же, в деревне Бережки, возле преданной в те годы на поругание и загаженной церкви, — могила великого драматурга. Возле имения Дом творчества ВТО (опять театральный дом, как тогда в Комарове). Я вытащил туда Симку отдохнуть и поработать — он писал очередную книжку. Невероятной красоты и покоя природа, мизерные и, по нынешним меркам, совершенно недопустимые бытовые условия и… несравненная радость творческого общения, фонтаном вздымающийся актерский юмор тех времен. Кто знал — помнит! Кто не знал — узнайте! Попробуйте увидеть на полянах, среди завороженных лесов этих насквозь городских людей, одиннадцать месяцев в году знающих только сцену, кулисы, Дом актера на улице Горького и поезда, везущие на гастроли. Олег Ефремов, Наташа Крымова… Ия Савина, Катя Максимова и Володя Васильев… красавица Элла Бруновская и, на правах хозяев, герои Малого театра: ежеминутно остроумный Никита Подгорный и Пров Садовский… Андрюша Торстенсен и Саша Кузнецов, счастливая и сверкающая Алла Покровская… невероятно знаменитые тогда телеведущие Аня Шилова и Аза Лихитченко… Остров Любви на пруду возле реки Сендеги, Красный обрыв и костры на нем, Черный обрыв…

Еда была скверная. В сельском магазине пустые полки. Пришел и наш с Симкой черед снабжать компанию водкой. Как же памятен этот поход за двенадцать (!) километров в один хороший ларек, куда «должны были завезти». И потом это, тоже пешее, возвращение с грузом.

Как памятна баня в Кинешме, на другом берегу Волги, куда пришла на помывку рота солдат, в связи с чем оборотистые мужики продавали по 15 копеек вместо веников какие-то пучки прутьев. И мы с Симкой перестарались и исхлестали друг друга до шрамов.

А дневные часы работы! И книга Симона двигалась, как ни странно, хорошо двигалась. И шла вперед моя инсценировка. Мы очень много успели за это веселое пьяное лето. И очень хороши, незабываемы были в то лето люди.

* * *

В Новый Свет мы собрались в конце июля 68-го года. Съехались в Симферополе и отправились «дикарским» способом на море. Жили в какой-то хибаре. Но постепенно «вмонтиро- вались» в местную жизнь. Я становился довольно известным киноактером, и только что вышла на экраны «Республика ШКИД». Меня узнавали. Я дал концерт в санатории, и нам продали курсовки. С едой наладилось. А потом… Ого! Нас позвали посетить подвалы знаменитого Новосветского завода шампанских вин. О, это памятно! Купаж, чаны, бочки, бутылки, полки… Вежливый руководитель, который предложил отведать в своем кабинете «настоящего, особого БРЮТА». «По бокалу, а?» — Смешное дело, что значит «по бокалу», коли уж все равно открыли бутылку? — «О, это особое шампанское, с ним осторожно!» -«Да перестаньте! Ваше здоровье!» Мы вдвоем осушили всю бутыль. Голова была ясная, свежая. «Сейчас еще искупаемся…»

Куца там! Мы встали, но двигать ногами не могли. Ноги были из ваты. «Как вы, ничего?» — спросил директор. «Ничего, ничего! Нормально…» Мы шли километр до нашей хибары часа два. Мы останавливались, садились на песок, смотрели друг на друга выпученными глазами… и хохотали. Небо опрокидывалось в море, а море выпрыгивало на верхнюю дорогу.

Лето было жаркое. Мы совершили восхождение на гору Сокол.

Пришла телеграмма. Меня вызвали в Москву и послали в Чехословакию. Был август 68- го, и 21 числа в Прагу вошли наши танки.

…Вернувшись в Москву 25-го, я поселился у Симона. Я был подавлен и возбужден. Я говорил не останавливаясь, а Симон слушал. Он понял, что меня надо спрятать от журналистов и назойливых посетителей разного толка. Он увез меня в Дубну, где были общие друзья — физики. Саша Филиппов устроил номер в гостинице.

Мы говорили. Думали. Молчали. Это был перелом. Настоящий перелом в жизни каждого из нас.

Потом я понял, что именно в эти дни, в эти месяцы происходил тот окончательный, бесповоротный перелом в душе моего друга, который привел его сперва к эмиграции «ближней», потом «дальней», потом к четырнадцати годам, что мы вообще не виделись, а в редких письмах и опасливых телефонных разговорах всё более понимали, что теряем общность. Мы по-разному стали смотреть на вещи. Чтобы потом, когда уже почти не было надежды, чтобы потом… была еще целая новая жизнь.

Цитирую по тексту предисловия Симона (уже Шимона) Маркиша к книге «Родной голос», составленной им и изданной в 2001 году в Киеве:

«…Достоевский сто двадцать лет назад выразился: „Еврей без Бога как-то немыслим; еврея без Бога и представить нельзя“. Немыслимое обросло плотью. В обезбоженном мире еврей без Бога — не исключение и даже не редкость, напротив — он в большинстве.

Но если не религия, не заповеди, обряды и молитвы объединяют нас, не знающих веры, но принадлежащих еврейству и головою и сердцем, то что?

Я думаю — культура…

…Возможно, не будет совсем уж лишним уточнить, что евреи только по рождению, к своим корням равнодушные, а не то и прямо враждебные, в круг нашего внимания не входят».

* * *

Симон сместил со своего письменного стола любимых прежде античных авторов, убрал на дальние полки западноевропейскую и американскую литературу. Его внутренним интересом все более овладевала исключительно русско-еврейская литература.

А как профессионал (а он был и оставался филологом и историком русской литературы высшего класса) Маркиш нашел себе применение в русском отделении Женевского университета, возглавляемом выдающимся французским русистом Жоржем Нива.

* * *

Чтобы не рвалась нить биографии, сообщу, что Симон, живя в Будапеште, овладел довольно прилично венгерским языком. Среди венгров у него появился интересный круг знакомых. Однажды (только однажды) Симон приезжал в Союз. Жил у нас. Мы с моей женой Наташей Теняковой ждали тогда рождения дочери. Общение наше с Симоном перешло на какой-то поверхностный уровень. Мне казалось, что захватившая его целиком еврейская тема сужает его талант, отрывает от той, если так можно выразиться, ВСЕМИРНОСТИ, которая была его силой и признанной особенностью. Но это было мое мнение. Симон думал иначе. И мы всё больше помалкивали.

* * *

Жизнь в Венгрии, с точки зрения властей, не была еще полной эмиграцией. Да и Симон считал, что он по-прежнему живет в социализме. Он не чувствовал себя свободным человеком.

За несколько лет до этого покинула страну его матушка — Эстер, вдова Переца Маркиша, и его младший брат Давид, талантливый журналист и писатель. Они уехали в Израиль. Отъезд был трудный, даже мучительный. Симон остался в Москве с бабушкой — поразительно достойной и умной Верой Марковной. Но вот бабушка умерла, и тогда… оказалось, что ничего более к Москве его не привязывает. И однако он уехал не в Израиль. Он влюбился в Юлику и стал жителем Будапешта. У них родился сын. Наши отношения поддерживались регулярными письмами. И вдруг…

С оказией я получил письмо от него из Швейцарии. Он выехал по научному обмену… и стал невозвращенцем. Он звал жену с собой, он звал ее теперь к себе, но она отказалась — так писал он. Он подробно обосновывал свое бегство. Честно говоря, я подозревал и иные, побочные причины. Я полюбил Ю. Н., и мне нравился их союз. Но я не судья ни им, ни ему.

Переписка с капиталистической страной стала совсем затрудненной. А о свидании невозможно было и мечтать. К тому же у меня начались неприятности с властями. Я стал невыездным. Пульс нашей дружбы стал редким и неровным. Он еле прослушивался.

* * *

Началась перестройка. Меня «выпустили» аж в Японию — одного, надолго! Ставить спектакль. Шла зима 86-го года. Из Токио я набрал номер телефона Симона в Женеве. Наконец мы слышали голоса друг друга. Но мы были очень далеко. И к тому же мы сильно повзрослели, чтобы не сказать — постарели.

Весной 87-го я получил приглашение дать концерт в театре «Одеон» в Париже. Я не верил своим ушам, своим глазам, но я жил в Латинском квартале и в день концерта ждал приезда Симона из Женевы.

* * *

На перроне Лионского вокзала я оказался минут за двадцать до прихода поезда.

Симон вышел из самого дальнего вагона. Я узнал издали, сразу узнал его легкую мелкую походку. С ним была всего только маленькая сумка и зонтик. На расстоянии казалось, что он совсем не изменился. Он остановился вдалеке и поднял приветственно руки.

Мы не виделись четырнадцать лет.

* * *

В 88-м году я давал концерт в Милане, и Симон снова приезжал повидаться.

А еще через год по его приглашению я ехал поездом через всю Европу в Женеву.

За это время мне открылся новый круг его общения. Кроме упомянутого уже Жоржа Нива, это были интереснейшие люди русской эмиграции: Ефим Эткинд, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Мария Розанова. Но странное дело, находясь в старинных и дружеских отношениях, со многими, Симон как бы вовсе и не принадлежал к слою эмиграции. Он был и с ними, и сам по себе. Был еще женевский круг его коллег-профессоров и его нынешних и бывших студентов. С ними связь была, пожалуй, теснее и живее. Гостей из России, бывших знакомых, Симон принимал необыкновенно радушно, со всей щедростью души и кармана. Но разговора о том, чтобы нанести ответный визит, не поддерживал. Прошлая жизнь вспоминалась, но ни о каком возвращении, даже на короткий срок, ни на каких условиях не могло быть и речи.

Он жил в Женеве на улице Бови Лисбер, это была реальность, и она была необратима.

* * *

Я сидел на его лекции. Он говорил об одном из своих любимцев в русской литературе — Державине. Именно: не читал лекцию, а говорил. Было замечательно. Бывал я на семинарах, присутствовал на индивидуальных занятиях. Но даже если бы ничего этого не видел я своими глазами, через знакомство с его многочисленными учениками узнал бы я, какого высшего качества был их Учитель. Его очень ценили. Продолжали поддерживать с ним связь, уже окончив университет, сами становясь учителями, профессорами, переводчиками, дипломатами высокого ранга, как Хайди Тельявини.

Высокая ученость в сплетении с естественностью и простотой — такая атмосфера была на кафедре. И создавалась она прежде всего талантом и усилиями Жоржа Нива и Симона Маркиша.

Жорж возглавил «Русский кружок», и под этим скромным названием образовался клуб международного масштаба. Гостями клуба побывали многие выдающиеся люди из России и из русской эмиграции. На публичные заседания, бывало, собиралась вся русскоязычная Женева. Симон был и консультантом, и «связующим звеном», и участником клубных встреч.

* * *

Но «внутренняя душа» его все более сосредоточивалась на одном предмете — русско-еврейская литература. Исчезающий или, по его мнению, исчезнувший мир.

В 93-м году он писал: 

«Прошедшего не вернуть, черных десятилетий, превративших российское еврейство в духовный труп, из истории не вычеркнуть. Труп же — финансовыми впрыскиваниями Запада и Израиля — можно только гальванизировать, но не оживить.

И потому понятны голоса из России: все усилия надо приложить к тому, чтобы крохи минувшего, как-то еще сохраняющиеся (в государственных архивах и семейных преданиях, в старой периодике и т. п.), не изгладились из исторической памяти народа бесповоротно….

… И — хочется верить. Прежде всего — в то, что даже при худшем варианте уход российского еврейства со сцены будет мирным и добровольным, что иссохшая ветвь не будет ввергнута в огонь».

Вот о чем болела и чему служила внутренняя душа моего друга.

Три блестяще написанных портрета — Бабель, Гроссман, Эренбург — и ряд статей составили великолепную, напряженную, в сердце бьющую книгу под названием «Бабель и другие».

Последний составленный им сборник русско-еврейской литературы — уже упомянутый мной «Родной голос». Симон и сам понимал (и даже писал в предисловии), что многих из этих авторов никак не причислишь к первому рангу русской литературы. Но были там и ослепительные вещи. Например (для меня), трагедия в стихах «Осада Тульчина» Николая Минского, были отрывки из несомненно великого Владимира Жаботинского. Однако Маркиш не козырял общепризнанными именами. Все свои силы отдавал он любовному, я бы сказал — со слезой, ухаживанию, сохранению всего, что осталось от «усыхающей ветви».

Я порой подшучивал над его нынешней «упертостью» в одно направление. Он принимал шутки с улыбкой. Но был — так я ощущал — некий «кокон» внутри него, для которого и я — друг давний и проверенный — был посторонним.

* * *

А «внешняя» его душа — по-прежнему открытая и богатая — вела на необходимые и питающие оптимизмом свидания везде, где возможно было. В Москву он не ехал, как я его ни звал. Но КАЖДЫЙ ГОД, где бы я ни оказывался за рубежом, Симон появлялся. С маленькой сумкой, с бутылкой вина и с зонтиком.

В Барселоне я снимал несколько сцен для фильма «Чернов/Chernov». Симон приехал. А ведь это ой как не близко. И он так органично, так весело вписался в компанию нашей группы. И подружился с Андреем Смирновым — нашим героем, и с оператором Мишей Аграновичем, и с художником Аликом Боимом. И даже СНЯЛСЯ в малюсеньком эпизоде (волновался жутко и был сильно зажат). В финале фильма он «сыграл» пожилого официанта в кафе у моря.

Симон несколько раз приезжал ко мне в Париж и в Брюссель, когда я работал в тамошних театрах. Мы встречались в Кольмаре и во Франкфурте-на-Майне. Мои друзья становились его друзьями, потому что Симон никогда не утрачивал своего покоряющего обаяния естественности.

Он хорошо знал Европу. Поэтому прогулки с ним по малым городкам и по музеям его выбора оказывались впечатлениями незабываемыми. Но вот особенность, именно ему принадлежащая, — он, прирожденный лектор, никогда не превращал свои огромные знания в монолог и в поучение.

* * *

Для русского уха звучат так романтично названия мест, по которым мы бродили вдвоем и с семьями, и с друзьями: Беллинзона, Брюгге, Сен-Жермен-ан-Ле, Бобиньи, Порт-де-Клиньянкур. Да они и в самом деле романтичны, эти места. Но в лучших (или невольных?) традициях нашей общей родины говорили мы в этих местах только о Москве, Питере, Киеве… о людях: что они там сейчас, в этот момент, поделывают, как меняются, как мы меняемся по отношению к ним — короче, по-пушкински: о местах «где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил».

* * *

А писать мы друг другу стали реже. Телефон развращает. А возможность видеться ослабляет эпистолярное напряжение. Однажды, с оказией, Симон вдруг прислал мне связку моих к нему писем за много лет. Он их сохранил?! Зачем прислал теперь? Почему-то дрогнуло сердце.

* * *

С возрастом начинает казаться, что мир вокруг становится хуже. Даже при внешних признаках благополучия. А мы, дескать, всё те же! За это подымают кубки, кружки, рюмки старые друзья — мы неизменны, мы еще крепки. Это мужество.

Есть и другое мироощущение. Само собой, что мир меняется, но меняюсь и я, и мы уже не те. Мало того, мы и не должны быть «теми» — приходит время. Болезни старения — производное от накопившейся горечи души. Горечь не надо показывать — не деликатно. А чтобы не дать ей излиться, подсознательно и сознательно строятся перегородки. Общение затрудняется. Это тоже мужество.

* * *

Мы искренне желали встречи. Не так просто найти возможность и время увидеться за две-три тысячи километров от дома. Встречались. И подымали рюмки за то, что еще живы. Но пилось не очень. И говорилось, надо признаться, тоже не очень. Больше молчалось. Проходило два-три дня, и надо было разъезжаться. Спохватывались, что не успели — не успели высказаться и расспросить. Времени оставалось только на то, чтобы твердо договориться о следующей встрече.

* * *

Ясно вижу картинку примерно пятилетней давности. Мы с Наташей приехали в Париж, у меня был концерт, а потом удалось специально остаться на неделю, чтобы пообщаться с Симоном. И он приехал из Женевы. И вдруг… было совершенно свободное время. Погода была скверная. Моросили холодные дожди. Мы пошли в Музей Пикассо. Под зонтиками медленно двигалась громадная очередь. Стояли больше часа. Наконец вошли. На первой ступеньке лестницы Симон сказал: «Идите, поднимайтесь, я здесь вас подожду…» — «Симоша, болит что- нибудь?» — «Нет, нет… Я посижу здесь, погляжу одну статью. Подожду вас. Идите, смотрите… Я это уже видел…»

Что сказать? Как-то не глянулся нам в этот раз Пикассо. Довольно скоро мы спустились. В вестибюле на скамеечке сидел Симон. В руках была какая-то рукопись, но он не читал ее. Видимо, уже прочел. Он поднял глаза на нас, улыбнулся: «Поглядели? Ну, пошли».

И в ту же парижскую встречу, почувствовав, что я ДОЛЖЕН начать говорить, потому что молчание затягивается, я с ужасом обнаружил, что я НЕ МОГУ говорить. Буквально — физически! Рот не открывался, глаза не открывались. Начался опоясывающий лишаи на лице.

Совпадение? Случайность? Возможно, случайность. Но еще и какие-то мистические контрапункты. Мы оба СЛИШКОМ готовились к этой встрече.

* * *

В Швейцарии жесткие правила выхода на пенсию государственных служащих. Преподаватели университета — это ведь госслужащие.

В шестьдесят четыре года педагог, кто бы он ни был, получает письмо, как черную метку. Дескать, очень Вами довольны, ценим труды и так далее и тому подобное, сообщаем, что ровно через год будем иметь честь окончательно отблагодарить Вас, сказать большое мерси и… будьте здоровы! И ровно через год… мерси, и в обязательном порядке с завтрашнего дня извольте освободить место.

Конечно, это повлияло. Нарушился трудовой ритм, который длился двадцать лет. Симон любил свой университет.

Симон стал пенсионером, подчеркивающим свою жизнь ВНЕ активной деятельности «на столбовой дороге» культуры. Хотя… кто знает (а раздумывая о его судьбе, скажу — КТО СМЕЕТ ЗНАТЬ?), какую дорогу нужно назвать столбовой?

Он сменил свою прекрасную квартиру в Женеве на меньшую, подешевле. Довольно большую часть года проводил в Будапеште, где жила его новая жена, Жужа Хетени, со своими двумя сыновьями. Там тоже у него была своя скромная квартирка-кабинет. Со стороны психологическое его состояние я формулировал так: ему было необходимо одиночество, с которым он не знал, что делать.

* * *

При этом сохранялись многочисленные дружеские связи. И не просто связи. Сохранялось чудесным образом его ВЛИЯНИЕ на множество людей. Влияние культурное, интеллектуальное, моральное, личностное. Вот назову несколько имен: Марлен Кораллов, литературовед, эссеист — политзаключенный сталинских времен, знавший Симона еще в пятидесятых, физики Юля и Саша Филипповы, математик Никита Введенская, литературовед и издатель Игорь Виноградов, режиссер и горячий общественный деятель Алексей Симонов, журналист и издатель Эйтан Финкелынтейн из Мюнхена. А немногим раньше — Иосиф Бродский, в одной из статей назвавший его «гениальным Симоном Маркишем». Сергей Сергеевич Аверинцев, сам человек несомненно гениальный, одна из вершин нашей культуры и гуманитарной мысли.

Для всех этих людей Симон Маркиш был не просто одним из знакомых, а существенной частью окружающего их мира, критерием истинности, точкой отсчета.

Всем этим и, может быть, еще большим был он для меня. Я подружился со многими из его швейцарского круга. Жан-Филипп Жаккар, нынешний глава Русской кафедры, Лика и Арман Брон, Рудольф и Розанна Шаллер, Корин Амашер, упомянутая уже Хайди Тельявини и, конечно, его друг, его начальник и его оппонент — великолепный Жорж Нива, написавший (среди бесконечно многого другого) замечательную книгу о А.И. Солженицыне, переводчиком которой с французского был… Симон Маркиш! (1984 г.) Ей-богу, не будет преувеличением сказать, что Симон был не просто частью этого круга. Он был его душой.

* * *

Три последние встречи. Уже в XXI веке. 2001 — Будапешт, 2002 — Тель-Авив, 2003 — Брюссель.

6 марта 2001 года Симону исполнилось семьдесят. Идея принадлежала Жуже и Хайди — устроить мой тайный приезд в Венгрию и сделать Симону сюрприз.

Сюрприз был с большими затратами времени, сил и средств. Нужен был вызов, виза, место «тайного» поселения. И еще, пожалуй, какое-то разумное оправдание всех этих усилий, кроме: «Здравствуйте, а вот и я!»

Представьте, все состоялось! Было организовано приглашение мне от Русского дома в Будапеште дать сольный концерт. В гостинице этого Дома я и поселился. Там же поселилась Хайди, приехавшая, как и я, специально из другой страны. Встречал меня в аэропорту представитель Дома, а Жужа в это время назначала Симону странное свидание — в 2 часа дня на станции метро при выходе.

Я чуть припоздал, и, когда спустился по лесенке в вестибюль метро, Симон был уже там. (Симка вообще был очень точен и на условленные встречи никогда не опаздывал.) Он стоял, прислонясь к кафельной стене, и листал какую-то брошюру. Я вдруг жутко заволновался. Представилось, что сейчас он меня увидит и либо страшно закричит, либо сперва просто не узнает — ну откуда я могу туг взяться? — а потом уже страшно закричит. Но ничего такого не произошло. Симон поднял глаза, уставился на меня, а после замотал головой и скорчил гримасу, выражавшую что-то вроде: «Х-хе! Ну надо же! Как чувствовал, что они что-то затевают».

Вечером в Русском доме был мой концерт, и я посвятил его Симону. Он с Жужей и Хайди сидел в зале. Тогда я впервые прочел со сцены стихи, написанные за десять лет до этого и обращенные к нему при отъезде из Женевы.

Как мастер сработал скрипку,
Где нет ни одной скрепки,
Где на благородном клее,
Который сродни елею,
Все части срощены крепко,
Так я бы хотел кратко 
И по возможности кротко 
Проститься с тобой, брат мой,
Я ухожу обратно.
На голове моей кепка,
Что ты подарил. Лодка 
Скоро отчалит. Водки 
Выпьем еще, как в песне,
Много прошли мы вместе,
Нынче же чувствую - баста!
В разных мирах жить нам,
Вот подошла жатва 
Наш урожай скудный 
Жертвой на День Судный
Врозь понесем. Часто
Вспомню тебя, только 
Я не нашел толка 
В этом Раю - Штаты,
Франция или что там ?
Я ухожу обратно.
Время бежит шибко.
Ты сохрани шапку,
Что я подарил, - шутка,
Конечно, была... Жутко 
Мне без тебя - много 
Вместе прошли. С Богом!
Давай поцелуемся трижды,
Слезой проблеснет надежда.
Сворачивает дорога.
Ты только держись, ради бога!
Ну, вот и простились, брат мой.

Следующий — юбилейный — день был предельно скромным. Вчетвером мы пообедали в эдаком домашнем ресторанчике, который имел соответствующее название — кажется, «У тетушки Марии». Вечером Жужа и ее сыновья очень трогательно, с зажиганием свечей, с пением поздравительных гимнов вручили Симону подарок — отличный компьютер для его работы. Было славно. Потом мы прошлись с юбиляром под моросящим дождиком, и… и наутро я улетел в Москву.

* * *

Такие ли бывают юбилеи? Боже ж ты мой! Юбиляр же должен сидеть в широком кресле на сцене. Должны выходить люди с папками. Должны вызывать дружный смех испытанные остряки. Должна быть телеграмма от ОЧЕНЬ ЗНАЧИТЕЛЬНОГО официального лица. И естественно, должен быть банкет с тостами на нужное количество персон. Это же всем известно!

У Симона таких юбилеев не бывало. Бывало другое-женевские встречи с коллегами и учениками. Туда присылались пародийные и лирические тексты, там подымались бокалы и пелись песни.

Это было. Но это… как-то… это НЕ НА СТОЛБОВОЙ ДОРОГЕ.

Вот оно! Симон к семидесяти годам мог ясно выяснить, что он прожил жизнь НЕ НА СТОЛБОВОЙ ДОРОГЕ. Я раздумываю теперь (и тогда раздумывал!): а знал ли он, где она, столбовая? Если знал, то хотел ли взойти на нее и уж потом не уступать своего места? Нет! Решительно нет! Парадокс Маркиша был в том, что есть МНОЖЕСТВО столбовых дорог. Его личный путь не раз пересекал эти дороги, но они — столбовые — всегда представлялись ему суетой сует или пустотой пустот. Он не только с друзьями, но, кажется, и сам с собой никогда не обсуждал вопрос смены своего пути ради столбов успеха. Его дорога была только его собственной дорогой, и вел его загадочный и великий Эразмов девиз: НИКОМУ НЕ УСТУПЛЮ!

* * *

В апреле 2002 года события в Израиле были жаркие и кровавые. А погода была умеренная. Море было теплое, но постоянный ветерок смягчал горячие солнечные лучи. Была война. И грозно расцветал ужасный цветок терроризма.

Туристов было мало, отели на средиземноморском берегу пустовали.

Мы с Теняковой гастролировали по стране со спектаклем «Стулья» Э. Ионеско. Жили в Тель-Авиве в Сити-отеле. Прибыл Симон и поселился, естественно, в доме, где живет его мама, Эстер Ефимовна, и брат Давид с семьей. Эстер за два месяца до этого отметила свое ДЕВЯНОСТОЛЕТИЕ. Она по-прежнему очень красива и выглядит роскошной гордой дамой. Их дом в одном из городов-спутников Тель-Авива, от нас довольно далеко. Несмотря на это, встречались с Симоном почти ежедневно. Вместе шли на пляж — пять минут пешком от нашего отеля. Мы купались, а Симон был верен себе: «Идите, идите, я подожду, посмотрю пока одну статью». За пятьдесят лет ни разу не помню Симона, купающегося в море или в речке. Обедали в пустующих ресторанчиках.

На наш спектакль в Тель-Авиве Симон приехал… с мамой.

Я обомлел, когда увидел Эстер, спускающуюся по длинной лестнице ко мне в гримерную. «А что вы так удивляетесь? — сказала она. — Вы что, думаете, я уже по лестнице не могу сойти?»

Это было время, когда она публиковала в одном еженедельнике главы из новой книги своих воспоминаний — об отъезде из Москвы, о жизни «отказников», о мыслях и чувствах тех лет. Эти страницы будили память, обжигали. Мы говорили об этом с Симой, но он, как всегда, был сдержан в проявлении чувств и на эту тему больше слушал, чем говорил.

Гиватайм Театрон — очень симпатичное, совсем новое театральное помещение. Игралось хорошо, и к тому же это был прощальный спектакль. По окончании на улице внутри дугообразной колоннады был накрыт стол. Вокруг него — все участники спектакля, актеры и техники…

Во главе стола — Эстер. Она и водочки с нами выпила, а мы содвинули бокалы в честь ее юбилея. Было хорошо. Воздух теплый. Освещенная колоннада среди ночной площади, тосты, разговоры. Апрель 2002-го! Израиль. Немного походило на мизансцену из «Пира во время чумы».

Симон качал головой: «Боюсь подумать, что с ней будет завтра».

Завтра Эстер оказалась… в больнице. Но всего на два дня! Обошлось, и мы снова переговаривались по телефону.

А с Симоном провели вдвоем одно длинное утро. Подвели кое-какие неутешительные возрастные итоги. И снова разъехались. На год.

* * *

Через год по весне снова выкинулась козырная масть — концерты в Европе. В Брюссель я был зван выступить в клубе местной элиты, на вечере, который устраивал российский посол.

И концерт этот точнехонько 6 марта — в день рождения Симона.

В туманное и промозглое утро 5 марта, около шести часов мы с Марком Неймарком, советником по культуре, встречали на Южном вокзале поезд из Швейцарии. Поезд пришел почти пустой, и уже издали стало видно на перроне пассажира с легкой сумкой и складным зонтиком. Еще несколько тысяч километров накатали мы с Симоном к месту этой, последней нашей с ним встречи.

Поселили нас в гостевых комнатах Российского культурного центра. Шла Масленица. Мой старинный приятель и гостеприимный наш хозяин Марк и его очаровательная жена Марина устроили блины. В честь встречи, в честь Симонова дня рождения и, конечно, в честь самой Масленицы, дни которой обязаны быть жирно-радостными. Мы старались. Произносились тосты.

Потом мы с Симоном тронулись на прогулку. Дошли от нашей улицы Мередиен до пляс Рожье. Десять лет назад здесь стоял огромный уродливый домище. Помимо многого другого в нем помещался театр, и я играл в этом театре с бельгийской труппой пьесу Кромеллинка. И тогда Симон тоже приезжал поглядеть спектакль и повидаться.

Теперь громадный дом снесли. Но площадь не выиграла от этого. Начали стройку чего-то еще более грандиозного. Вообще, Брюссель на этот раз показался каким-то тревожным, усталым и запыленным. По центральным улицам шла многотысячная демонстрация протестующих докеров. Во многих местах заторы транспорта. Война с Ираком становилась реальностью. Вступление войск ожидалось с недели на неделю. Не имею никаких доказательств, но странным образом ощущалось напряжение в этой европейской столице, где четверть населения — мусульмане. Мы шли по кварталам, где были сплошь турецкие вывески, женщины в национальных одеждах, турецкая речь в группках остро жестикулирующей молодежи.

В этом сложном и таинственном городе гнездились руководящие органы мощнейших организаций Евросоюза, НАТО. Здесь, особенно накануне нависшей уже войны, скрещивались многие мировые интересы. Именно поэтому завтрашний Русский вечер, который устраивал в престижном Галльском клубе наш посол, был делом и деликатным, и ответственным. Ожидались влиятельные люди, близкие ко двору и к правительству. Послу предстояла большая речь в банкетном зале перед высоким собранием, а потом ответы на любые вопросы. Всё по-французски. Перед этим я должен был дать для этой же аудитории в концертном зале программу русской и французской поэзии (тоже по-французски) минут на сорок. Далее двадцать минут играет пианистка. И потом публика переходит в огромный банкетный зал, где кроме речей блюда русской кухни, отличная водка и лотерея с призами в виде путешествия в Москву и в Питер. Надо было скорректировать наши действия, настроить себя, проверить свой французский.

Мысли мои всё более были заняты ответственностью завтрашнего вечера. Я осторожно подводил Симона к пониманию тех обстоятельств, в которых я оказался. Сегодня вечером посол зовет к себе в резиденцию. Познакомиться, поужинать и договориться, как это все завтра будет.

Почему я так подробно вспоминаю набор совершенно внешних событий, не касающихся личности моего друга, о котором пишу эти заметки? Да именно потому, что моя профессиональная жизнь актера и в какой-то степени общественного деятеля — только она давала возможность наших встреч с Симоном в разных странах. Но она же становилась некоторым барьером в нашем общении. И тогда в Брюсселе, в марте 2003-го, все это какого особенно туго сплелось.

Конечно, мы говорили и о политике — вся нынешняя жизнь невольно политизирована. Но Симон к этому времени был АБСОЛЮТНО ЧАСТНЫМ ЛИЦОМ. Пуще глаза берег он свою независимость. Можно сказать, пожалуй, что его принципом стало НЕУЧАСТИЕ, а когда случалось некое сотрудничество, то это было исключением из принятого правила. Что касается меня, то всю жизнь Симон оставался для меня примером. Могу признаться, что в серьезных решениях надо мной не раз довлела возможная его оценка такого решения. Я далеко не всегда был с ним согласен, но его взгляд — осуждающий или одобряющий — обязательно был в поле моего внимания.

* * *

И вот теперь предстояло объяснить Симону, почему он должен обязательно пойти сегодня со мной в посольство России, познакомиться с господином послом и отужинать у него. Потому что завтра, в день его рождения, я буду на сцене в Галльском элитном клубе, куда вхожи только члены клуба, а послезавтра мы опять разъедемся на год.

Вот так все было — вроде бы элегантно и даже местами шикарно, а на самом деле довольно жестко.

* * *

Мы оба родились в Советском Союзе. Наша родина — Россия. Но Симон покинул эту родину. Он оставил здесь множество друзей и близких по духу людей. Но он никогда не захотел пересечь границу этой страны, где убили его отца, где зародилась, дала плоды и (по его мнению) пришла к вырождению столь любимая им русско-еврейская литература.

Маркиш был высоким знатоком христианства, относился к нему сторонне, но уважительно. Он не стал иудеем в религиозном смысле. У него это попросту не получилось. Он (мое мнение!) остался просвещенным, чающим Бога, но неверующим человеком эллинского толка. Древние греки и римляне — любовь его молодых лет — определили (мне кажется!) основание его духа. А уж если не они, то разве что Господь Бог, в которого он не верил.

Особое отношение было у него к выкрестам из евреев. Тут он был строг. Не в личном плане (доказательством тому его дружба и огромное уважение к о. Александру Меню), но в профессиональном — им было отказано называться русско-еврейскими литераторами. Вы, дескать, ушли в русские, значит, вы русские, у вас своя тропа, у нас своя — и точка.

И вот в вечерний час 5 марта (столь важная дата нашей истории, особенно для всех репрессированных — день смерти Сталина) мы в удобной машине советника пересекли границу России — мы въехали на территорию Российского посольства в Брюсселе.

Мне везло с этим прекрасным особняком. В разные времена я бывал гостем двух прежних российских послов. С Н.Н.Афанасьевским, а потом с В.И.Чуркиным мы проводили здесь хорошие вечера. Я надеялся, что и в этот раз будет не хуже. Надежды оправдались, Сергей Иванович Кислюк и его супруга принимали нас в узком кругу за прекрасным ужином. Кроме нас с Симоном был Марк Неймарк с женой и куратор — посланник Сергей Николаевич. Мы довольно быстро обсудили завтрашний вечер, а потом был свободный разговор. И разговор был действительно свободный и интересный. Мне кажется, Симону понравился этот вечер и это знакомство. И хотя мы были в кругу новых людей, получилось настоящее общение.

Так в последнее наше свидание мы пару часов вместе побывали на российской земле. Я завлек его сюда и не пожалел об этом.

* * *

Ночь была для меня тревожной — я репетировал. Днем немного гуляли с Симкой. Вечер был трудовой, официальный, успешный и длинный. Я вернулся только около полуночи. Симон вроде уснул. Я постучал в дверь его комнаты. Зажегся свет, и он сразу откликнулся. Посидели, поболтали. Я говорю: «Ну что ж мы так всухую в день рождения? Пойдем куда-нибудь! Выпьем чего-нибудь!» — «Неохота, Сергуня. Поздно уже. Какое питье!» Да-а, я и сам чувствовал — переменились мы. Возраст хватает за горло. Ухо к подушке тянется с усталости.

* * *

А утром было опровержение. Мы провожали Симона — Марк и я. На вокзал приехали загодя. Пришли в бар и сели у стойки на высоких стульях. Разбитная пьяноватая фламандка спросила, чего желают господа.

Господа пожелали виски, потом еще виски и опять виски. Утром. И было хорошо. Мы даже попросили ее нас сфотографировать. Радость встречи у нас была всегда, а вот веселье давненько не получалось. На этот раз было радостно и весело. Поезд ушел.

Это была последняя наша встреча.

* * *

И кстати я замечу в скобках,
Что речь веду в моих строфах 
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках...

Пушкин «Евгений Онегин»

Да, так получается — пятьдесят лет дружбы в описании выглядят нескончаемой чередой застолий и прогулок. Были еще СЛОВА. Они-то и были самым главным. Но как их перескажешь? Они больше в душе. Вот и остаются прогулки да застолья.

По телефону мы, конечно, говорили регулярно в этом ушедшем 2003 году. Искали следующее место встречи и следующую возможность. Симон предложил на этот раз съехаться недели на две по возможности без всяких посторонних забот. Отметить круглую цифру. Последний разговор был в самом конце ноября. Встречу твердо назначили на август.

* * *

Саша Филиппов, наш общий друг, был по ученым делам в Церне возле Женевы. Они с Симоном повидались и назначили новое свидание на пятницу 5 декабря. Саша позвонил, телефон молчал. Саша стал звонить в Будапешт, в Тель-Авив, в Москву. Никто не знал, где Симон и что с ним. Через общих знакомых нашел он Корин — ученицу его и сотрудницу. У нее был второй ключ от квартиры Симона.

* * *

Он полулежал на кровати. Работал телевизор. На лицо упала раскрытая книга. Видимо, смерть была мгновенна.

* * *

А вот еще чего не забыть никак. 13 января 1995 года. Старый Новый год. Женева. Улица Бови Лисбер, 3. На квартире у Симона собрались праздновать часов в одиннадцать. Пришел Иосиф Бродский. Был Жан-Филипп Жаккар, кто-то из учениц Симона и я. Бродский приехал после лекции. Я после концерта, где среди классиков читал стихи Иосифа. Водки было много. Закуски были хороши. Разговоры веселые. Чуток времени отдали и серьезному. Бродский читал свои переводы из древних авторов, которые он делал для театра. Собственно, это были скорее стилизации или даже просто собственные сочинения, навеянные духом и формой древних. Однако Бродский терпеть не мог выглядеть хоть в чем-нибудь дилетантом. Он опасался любого просчета, исторической неточности, несоблюдения канона. И тут Симон Маркиш был для него верховный арбитр. Было видно, как важно для него мнение Симона.

С. Маркиш, И.Бродский, С.Юрский

Прекрасная была ночь.

В 8 утра мы с Симой зашли в отель, где остановился Бродский, — попрощаться. Он улетал домой, в Нью-Йорк. Бессонная ночь сказалась. Лицо было серое, круги под глазами. Он пил крепчайший кофе и беспрерывно курил.

Обратно шли пешком. По мосту через Рону, вдоль берега Лёмана. Говорили об Иосифе. О том, что надо бы ему себя беречь. Надо бы…

* * *

Это было ровно девять лет назад.

Сегодня, когда я заканчиваю эти записи, 13 января 2004 года.

В наступившем году Симона нет уже на этой земле. Сегодня 40 дней со дня его смерти. Душа его отлетает.

13 января 2004


Мы знали Симона Маркиша. «Поверх барьеров с Иваном Толстым.» Радио Свобода, 2011 https://www.svoboda.org/a/25708111.html

Сергей Юрский вспоминает Шимона Маркиша.

Иван Толстой: Несколько десятилетий дружбы связывало Симона Маркиша и актера Сергея Юрского.

Сергей Юрский: Мы были друзьями с Симоном Маркишем без четырех месяцев 50 лет. Мы были в несколько разном возрасте. Когда мы были помоложе, это имело значение — он был старшим, я был младшим, я смотрел снизу вверх. Потом казалось, что мы уравнялись, но до последнего дня я Симона воспринимал как главного авторитета, как учителя и как самого близкого друга, с которым откровенничали. А это — высшее благо, особенно в те далекие времена, ибо мы начали наше знакомство в 1954 году в Доме отдыха в Комарово ВТО — Всероссийского Театрального Общества, — куда он попал в награду за то, что он и его семья вернулись из ссылки, из Казахстана после того, как был расстрелян Перец Маркиш, его отец. 
Мы встречались с ним в самых разных местах. Мы жили в разных городах — Москва и Питер. Москва для меня была, прежде всего, общением с Симоном. Когда я начал сниматься в кино, на »Мосфильме», у меня, естественно, была работа, и для Симона это было тоже изменение жизни. Если я снимался, то он приспосабливался под мой режим. Когда он приезжал в Питер специально ко мне или по каким-нибудь делам, у меня тоже менялся режим. Потому что общение было сутью жизни, общение с ним, в какой-то мере с его кругом. В большой мере он вошел в мой круг, то есть артистический, художественный круг. Он был необыкновенно общительным человеком.
Сейчас, когда его нет скоро 8 лет на этом свете, я часто думаю о том, для какого количества людей он существует сейчас. Для круга, который был его кругом общения, его смерть ничего не изменила. Он существует. В день его смерти, в день его рождения люди перезваниваются, мы перезваниваемся или они перезванивались с его матерью Эстер, которая жила в Израиле (теперь ее нет), или с его братом Давидом, который живет сейчас в Израиле. 
Но просто воспоминания, поминание, перечитывание того, что он писал — это все сохраняется. Его влияние, его точка зрения, его моральные устои, о которых мы с ним, будучи очень близкими, спорили. Его перемены, потому что Симон тех годов, 60-х, и Симон заграничный — это разные люди, но все-таки это все тот же Симон Маркиш с его мощностью и с его колоссальным излучением влияния и его дружеской щедростью. Он был необыкновенно щедр на общение, внимателен, откровенен, что тоже очень важно. Он был добр, но не сорил улыбками. Деньгами, бывало, сорил, но улыбками, поддержкой всего, что делает твой друг, никогда не сорил, и это тоже было очень важно. 
Ходил, много ходил. Он был вообще ходок в обоих смыслах этого емкого русского слова. Он романтический был человек, но в коротком рассказе не будем эту тему трогать, а тронем тему более простую — просто много ходил ногами. Машина была, он поневоле ездил, когда жил уже в Швейцарии, куда деваться без машины, но если я был с ним, то он с большим удовольствием уступал мне роль: »Давай ты сам». Предпочитал быть пассажиром или пешеходом. И ходили мы вместе. Мы ходили по Женеве, мы ходили по Будапешту, по Барселоне, по Брюсселю, по Брюгге, мы ходили по Милану по самым разным городам. Но лишь один раз после его эмиграции мы ходили по Питеру, потому что это он, однажды побывав здесь после своего, я скажу слово прямое — бегства — это, конечно, было бегство, это отдельный вопрос и отдельная передача, которую мы можем, Иван, сделать, потому что его отношение к России, к русскому языку, к советской власти — это очень серьезное и обвинение, и понимание, потому что это касается глубинных токов целого поколения.
Вот мы и ходили по этим городам, ходили просто по улицам, ходили по музеям, по знакомым, приходили к Синявскому в Фонтенэ-о-Роз, приходили к Эткинду, с которым он дружил, к Жоржу Нива, к разным людям моим и его знакомым, но везде и всегда я чувствовал, что кроме того, что мы в гостях, мы еще с ним вдвоем. И эта связь, сложная, напряженная, а в последние годы, я бы сказал, полная противоречий, но связь, которую оборвать было, как от себя оторвать половину. Ведь и человек сам в себе противоречив.
Мои противоречия, они были как бы Симкой, какая-то половина была моя Симкой, казалось, что и для него было также.
Но что ж, я, что мог, написал об этом, вернее, что не мог не написать, написал, сразу после его смерти. На этом не забыл, потому что еще не раз писал, пытаясь осмыслить эту громадную фигуру и понять, насколько этот круг, большой круг нашего общения, международный круг нашего общения, который сохранил его влияние, сохранил память о нем, насколько им ограничивается влияние Симона. Потому что Симон был одной из крупнейших фигур поколения, а поколение это крайне важно. Это, конечно, и есть те, что называется шестидесятники, то есть наилучшее взбухание свободной мысли в России, культурной вспышки в России и всего того, что называется гуманизмом.

Иван Толстой: Сергей Юрьевич, припоминается ли вам какой-нибудь случай, в котором Симон Маркиш проявился, как любили говорить в 19 веке, как в капле воды?

Сергей Юрский: Как в капле воды отражается, говорят, море. Я думаю, что не отражается, потому что море, прежде всего, большое, а капля, прежде всего, маленькая. А что они оба мокрые — совпадение. Картинка, которая возникает из памяти, вот какая. Париж, мы идем с моей женой Наташей и с Симоном в Музей Пикассо, погода дождливая. Хочу подчеркнуть, что это рассказ о позднем Симоне, это уже конец 90-х. Очередь, дождливо, но, мы решили, значит, мы стоим в этой очереди. Она движется, наконец, мы входим, стряхиваем зонтики. Вот мы будем смотреть Пикассо. Симон говорит: »Наташенька, Сергуня, идите, идите. Вы идите, я посижу тут на скамейке». Внизу, в вестибюле, садится на банкетку и неопределенно смотрит перед собой. Мы вдвоем поднимаемся. В конце концов, Пикассо, когда смотришь уже в 20 раз, узнаешь, а вот это забыл… В общем, как-то вдруг показалось, что не зря ли мы стояли эту очередь? Но, главное, общение с Симоном что-то не задалось. Поэтому мы идем по залам все быстрее и быстрее, спускаемся. Симон сидит, читает какую-то статью, бумажки у него в руках, поднимает глаза, улыбается, говорит: »Ну что, посмотрели?». »Посмотрели. Симоша, а ты не хочешь?». »Да нет, я видел. Пошли?». Это был другой Симон, это был Симон, я сейчас не могу точно определить, то ли предпенсионный, то ли пенсионный. Это жестокая вещь, для Швейцарии, во всяком случае, когда очень жестко в определённом возрасте за год предупреждают о том, что благодарим за ваши усилия, через год отблагодарим еще раз, поклонимся вам и расстанемся.
Он был деятель внутри, он никогда не стремился к званиям профессорским, к защите диссертации, хотя он мог бы их защищать, даже не готовясь. Он был человеком высшего класса образованности, памяти, стиля, строгости к себе, блистательным лектором и педагогом, и все это должно было оборваться. Или нужно было, по западному говоря, суетиться, по нашему говоря, тусоваться. У нас нет ограничений, и человек, который, как он, имел такой круг общения, он мог бы найти себе применение. А для этого надо было дружить, имея в виду цель. А вот этого он не просто не умел. Он умел бы и это, он это настолько презирал. Искать столбовую дорогу было для него отвратительным. И один из моих вопросов к его нынешнему стоянию, к его имени стоянию в сегодняшнем дне это: что же с этими людьми, когда придет пора? Она не пришла.
Вот Свобода вспоминает о Симоне, о своем сотруднике, и для многих своем товарище, друге. А через 10 лет он будет существовать или вообще не будет существовать? Потому что сейчас столько наворотили всего, столько наделали — передач, фильмов, книг столько написали, столько халтуры навалили сверху. Будет ли он существовать? Вот этот вопрос для меня встает, и я вспоминаю этого человека, пришедшего в музей, отстоявшего большую очередь, чтобы смотреть в пустоту. Эту остановку. Вот то, что я помню.